IV (продолжение)
...
Рождество и Новый год мы встретили как дома. Часто солдат приходил ко
мне голодный, и я кормил его, когда никого не было дома; иногда я
утаивал яйца из своего курятника и мы пекли их в лесу. В январе куры
уже начинают нестись; за ними ходил я, когда Цацу ждала родить; носил
также тогда и воду. Когда я вышел с кувшином в первый раз, все на меня
смотрели с удивлением и говорили: "Разве твоя Цацу не могла кликнуть
кого-нибудь из нас?" Так, иногда, без хозяев, соседка делала мне
сыскиль. Нередко хозяйки солдата, не надеясь на своего слугу, призывала
меня к ребенку, когда самой было недосуг. Солдат у них был в
пренебрежении. Меня же принимали иначе, и никогда, если я заходил к
кому посидеть, не выпускали не накормив. Так, однажды хозяевами солдата
я был оставлен на вечер и собственно для меня в котел был брошен кусок
мяса. Но долго оно варилось; было поздно; пришел за мной Абазат: стоя
на крыше землянки, он крикнул меня, я и простился. "Угощали ли они тебя
чем? — говорил он, — я достал мяса и пришел за тобой; станем ужинать
вместе". Так любил он меня! Никогда не хотел съесть чего-нибудь один:
сало, и то он делил со мной пополам, не думая о жене; я же свою часть
делил с Цацей; она краснела; Абазат не ревновал.
Солдат
беспрестанно уговаривал меня к побегу, я не соглашался: "Станем пока
высматривать дорогу, — говорил я, — а решусь разве тогда, когда Абазат
мне изменит?" Вот однажды он зазвал меня версты за две, пойдем да
пойдем, говорил, ц верно, прежде обдумал улепетнуть. Но почему бы не
уйти одному: нет, если мы тонем, то ухватываемся за другого. Он ходил
где хотел; мне же нельзя было пренебрегать доверием, я всегда был
осторожен от подозрения, чтобы не набрякать на себя гаечных кандалов и
цепи — и лишиться свободы, потерять последнюю утеху рассеивать грусть
хотя на малой воле. Мы шли и шли, все дальше и дальше, к счастью,
издали я увидел чеченца и остановился, товарищ звал меня в сторону
спрятаться; но, зйая зоркость горцев, я не согласился и говорил: если
увидел его я, то он давным-давно рассмотрел наши костюмы. Я покрыт был
мешком, солдат в шинели. Встретившийся был Високай. Странным показалось
мне его появление: я знал, что его аул в противоположной стороне.
Подходя к нам, Високай кликнул меня и спросил, что мы тут делаем? —
"Осматриваем дрова, чтобы отсюда можно было возить на санях." Старик не
сказал ни слова и звал меня с собой, показать ему наше жилище. Я
удивился: как старику не знать дороги! И сказал солдату: "Ну, брат,
попались мы!" Солдат ругал меня, но шел с нами же вместе. Не доходя
немного до хутора, я показал старику видневшуюся на тычинах кукурузу,
говоря, что там наш хутор, сам же решился вовсе наутек; но Високай
отговорился, что не знает нашей землянки. Я пошел повеся нос, солдат
подался в сторону, простясь со мной, В землянке была одна Цацу, я не
проронил из их разговора ни одного слова. Видя, что дочь не спрашивает
меня о моей отлучке, он не сказал обо мне ни слова, догадавшись, что я
хожу свободно, а сомнением своим боялся меня огорчить. Скоро он с нами
простился. С тех пор полно осматривать дороги!
Преступным
чужая осторожность кажется боязливостью; а в таких-то смельчаках больше
трусости: ему ли, с низкой душой, перенести что твердо! Посмотрите на
них под пулями! В ком неуместная дерзость, там и низкий трепет. Но все
еще я не хотел бросить своего товарища: все-таки и он человек, к тому
же и свой.
---
... Настала пора Цаце
разрешиться от бремени. Абазат был дома, вдруг ночью меня будят и велят
идти к Тамат; Абазат ушел к соседу Я развел огонь и стал греться; часа
через три пришла Тамат и объяснила мне причину моего выхода; я просидел
у ней до утра, там и позавтракал. Цацу освободилась, но войти к ней
нельзя было до полудня. Вечером я сам сварил себе галушек и лег. Цаце
ужин принесла Тамат, но хозяйка не хотела не поделиться со мной.
Абазата уже не было дома, от стыда он ушел еще утром и не являлся пять
дней; жена и сын были оставлены на мое попечение, я принял их на себя и
без его просьбы! Он простился со мной, не говоря ни слова, не заглянул
и в саклю к жене. Ему сын баран, как говорил он мне после.
В
хуторе нам все были чужие и вовсе прежде незнакомые моей хозяйке: кого
же Цацу могла просить о пособии себе! А как тяжко обременять собой
других!
... Я понимал чувства Цацы между чужими
и, помня свои, не требовал мзды, видя ее внутреннюю радость. Я отдал
себя на служение, приличное лишь девушке; Перестлать Цаце постель,
укрыть ее, вот тут, дельга, делиндуга(!) Покачать ребенка — грешно мне
было бы отказаться. Тогда не раз она уверяла, что я теперь нужен, что
Абазат редко бывает дома; но я не таял, зная горцев хорошо, а все-таки
трудился без стыда возле слабой родильницы. Цацу была не ретива и
прежде, а тут, при моей заботе, почему было не понежиться! Иногда она
не поднималась даже и на плач ребенка: быть может, надеялась на Сударя,
и Сударь тот не считал ребенка за барана, как отец его.
Прошло
пять дней, Цацу все нежилась и нежилась, и я по-прежнему сушил пеленки.
Видя во мне раба безмолвного, она стала и поохивать, сердясь, что я или
не так ее одел, или не умею убаюкивать. Ответом моим было молчание,
всегдашний мой щит. Но прочитать этот иероглиф умел не всякий. Вот как
Цацу умела читать его. На шестой день, вечером, люлька, которую я же
сделал, изломалась; Цаца заставила сделать ее по-прежнему: я так же
сколотил ее, как старую, но не знал, как привязать веревочек и палочек,
не понимая технических названий; Цацу сердилась явно, не веря моему
незнанию, и принялась оправлять сама. Но учительница не умела привести
в лад качалки и» злясь, беспрестанно плевала. Я не вытерпел, и ушел к
Тамат и стал говорить ей: "Ты знаешь, Тамат, как я жил до сих пор;
знаешь, как ходил за ребенком: не стыдился того, что пристойно только
девочке!.. Я не хочу у них жить, пусть продадут кому хотят; не то пусть
ее муж лучше убьет меня, чем быть таким рабом! " Выслушав хладнокровно,
Тамат отвечала: "Погоди, Сударь, не сердись, она еще больна; ты знаешь,
что у нас нет никого, кроме тебя." Тамат пошла сама делать зыбку,
пеняла Цаце за такое обращение, но, как своя, все-таки оправдывала ее:
"Ей думается, что ты понимаешь, но не хочешь делать; потерпи немного,
она скоро выздоровеет."
Посидев немного, я ушел домой и лег спать. Ребенок не виноват — ночью я качал его по-прежнему.
Наутро
пришел Абазат, я качал его сына; подавая мне руку, он спрашивал: "Что
сын мой, Сударь?" .— "Нет, не твой он сын!'* — говорил я, Имеясь.."Как
не мой, Сударь?" — "Ты видишь, что качаю его я, а не ты", .— "Ну,
погоди, Сударь: теперь некому, я приведу девочку, сестру Цацы, ты
больше никогда не возьмешь его в руки." Посидев немного, он пошел к
Тамат, а я в лес, чтобы дать им простор поговорить обо мне.
...
Цацу, по приходу мужа, сама убрала свою постель и лежала на одном
только камышовом ковре; вечером, видя, что мы помирились, умильно
просила меня снять с полки постель и постлать им, показывая тем все еще
свою слабость и что точно так же ласково обращалась со мной и прежде.
Но Абазат грозно крикнул на нее, заставляя встать самой. Плохо еще
хитрила Цацу, должна была встать.
Утром Абазат,
собираясь в путь, ни к селу ни к городу начал говорить мне, что никогда
ни за что не продаст меня, как разве только на мою сторону, к русским;
я слушал и подозревал. По уходу его я пошел к солдату и заранее
прощался с ним, говоря: "Я знаю, что продаст теперь, и продаст в горы;
а мне хочется пожить там, узнать обо всем хорошенько: авось, Бог даст,
ворочусь к своим — все пригодится." Предположения мои сбылись.
Меня продали. Тяжко быть на этом месте! Заставить молчать в себе ум и чувство, быть деревяшкой!..
...Прошло
две недели. Абазат предлагал мне идти в горы, в работники к эндийцам,
как я просился. "С тем только пойду, — говорил я,—если пришлют выкуп,
ты должен меня взять." Он обещал. Поход отложен был на день. Абазат
сходил между тем за Яндой, и мы отправились втроем; к ночи пришли в
Галэ. Весь вечер я продумал, перевернул весь свет и досадовал, что
согласился. Абазат спрашивал о моей задумчивости; я отвечал: "Для чего
ты скрываешь? Ведь ты ведешь меня продавать: разве я уйду отсюда?"
Долго он не признавался, потом стал извиняться, что ни у него, ни у
жены, ни у меня самого нет ничего и работы тоже. Я просил продать к
порядочному человеку.
На мое счастье, утром приехал Ака. Обрадовавшись, я вышел к нему навстречу.
— Марши-ауляга, Сударь! А-хунду этци?
— Абазат ведет меня в горы, — отвечал я.
— Яц, яц! — вскричал Ака: ма-ойля! Ма-ойля! (Нет, нет! Не думай, не думай!)
—
Я не верил ничему.
День
прошел в переговорах. Наутро Абазат, отозвав меня в другую землянку и
заставляя клясться над своим талисманом, говорил: "Ты знаешь, что я
тебя любил; сколько раз за тебя доставалось от меня жене моей! Грешно
будет тебе не дать мне слова. Мне жаль продать тебя в горы; я отдаю
тебя Аке, несмотря, что в горах взял бы дороже. Ака берет с условием:
он дает мне лошадь, а я в придачу к тебе свое ружье; если ты. проживешь
до осени, то я пользуюсь лошадью; если же уйдешь, то лошадь я должен
возвратить — и ружье мое пропадет. Поживи хоть до осени, а там как
хочешь." Я дал слово.
Условясь, мы вошли к Аке.
Он встал и, взяв Абазата за руку, начал при свидетелях: "Вот, этот
газак (казак или русский вообще), это топ (ружье) беру я, а отдаю
лошадь..." Старик рознил руки, я бросился к Аке на шею, поцеловал
Абазата, который тотчас же ушел в хутор к Аке за лошадью; все стали
поздравлять меня и Аку. Я был весел, Ака вне себя.
Ака
приезжал просушивать кукурузу, сложенную на зиму в лесу, вблизи
Гильдигана. Из большого плетеного ларя, стоявшего на тычинках, мы в
один день перевешали пучки на деревья; на другой день простились с
Яндой совсем, заехали к Дадак, которую я не видал полгода; муж ее,
Моргуст, повеселил нас своей скрипкой.
Их
скрипка состоит из чашки, с квадратным вырезом на дне, обтянутой сырой
кожей, с двумя круглыми прорезями; к ней приделан гриф, а вместо струн
три шелковинки; смычок из конских волос. У многих есть балалайки
(пандур).
---
Дадак пособила нам сложить пучки опять в ларь, и мы отправились домой. Дорогой Ака колесил по разным аулам, показывая меня.
Подъезжая
к хутору, на скрип арбы выбежали встречать нас дети Аки: Худу, Чергес и
Пуллу. (Эту девочку они назвали генералом Пулло). Все они радостно меня
приветствовали. С Худу я поменялся улыбкой. Чергеса и Пуллу поцеловал.
Ака стал говорить своей Туархан: "Ну, метышка и ты, Худу, почините все
платье Сударя, вымойте мою рубашку; я отдам ему ее, а себе куплю
Другую." Все было исполнено непрекословно: Худу перемыла все, Туархан
перечинила; поршни починил я сам, а для тепла Ака уступил мне свой
полушубок.
Лихорадка меня оставила, я стал
поправляться и от перемены в жизни, и от пищи: на мое счастье у них
отелилась корова; а молоко я любил и прежде.
---
...
Вздумалось Аке наготовить дров. Накануне Благовещения мы отправились в
лес, привезли воз, два раза ездил я один. Не поев в этот день еще
ничего, я утомился; сложив дрова, не пошел в саклю, а сел на сделанную
мной лавочку, перед дверью: Ака извинялся, что я голоден, и торопил
Туархан приготовить мне сыскиль. Накормив, все они выщли на двор
беседовать на солнце; я остался в сакле: усталый и грустный, лег среди
пола перед огнем и заснул крепко. Солнце начало садиться. Ака, боясь
лихорадки, разбудил меня, я встал и сел горевать на лавочку; тоска
непонятная одолела меня. В ауле было уже семей двадцать; у нашей сакли
толпилась куча, я сидел один, вдруг подъехал верховой, сердце мое
вздрогнуло, я полагал, не присланный ли за мной из Грозной, но ошибся:
когда толпа обернулась ко мне, показывая на меня приезжему, я не
вытерпел, подошел к ним, поздоровался, и тут начался торг. Я спросил
где живет покупщик: все закричали, что вблизи Грозной, показывая тем,
что я легко могу уйти, если захочу. Меня удивила такая откровенность,
тем более, что приезжий не был знаком никому, следовательно, можно было
говорить двусмысленно: намекая мне о возможности наутек и показывая
ему, что они готовы услужить продажей и потому прельщают близостью. Я
предполагал, что тут что-нибудь да значит, и знал, что без согласия
моего Ака меня не продаст, поклявшись при покупке, что если пришлют
выкуп отдать тотчас же, если же нет, то держать у себя, пока я сам не
захочу быть проданным. Ему можно было ждать выкупа: он не так нуждался,
как Абазат. На выкуп надежда была плохая, когда прошло уже пять месяцев
с тех пор как я писал. Я стоял в раздумье. Покупщик говорил, что у него
есть пленная казачка, девушка, которую, если он меня купит, отдаст за
меня замуж. Опершись на ружье, Ака опустил голову, отдаваясь совершенно
на мою волю. Не дав мне выговорить и слова, приезжий отвечал: "Как не
хотеть жениться!" Сомневаясь в твердости Аки, потому что шапка серебра
меняет все, я, смерив всадника, заключил, что он добрый человек, и
решился ударить по рукам... Настоящий торг был отложен до завтра. Утром
Ака должен был привести меня в хутор перекупщика, который находился в
верстах пятнадцати.
Вся ночь у меня прошла в
мечтах. Мы встали чуть свет. Чтобы продать товар лицом, Ака натуго
подпоясал меня ремнем, пообтянул полы полушубка, повьшравил рубашку,
осмотрел обувь, поразбил косматую шапку и просил быть веселей.
Простясь
со всеми, мы пошли скоро. Снег таял, Холхолай бушевал. По жердям через
реку Ака пробежал, я следом было за ним, но с непривычки голова
закружилась и на самой середине я упал на руки. Ака хотел было
воротиться провесть меня, но мое самолюбие удержало его; отдохнув, я
сам дополз до берега.
В первом встречном ауле
Ака спросил об Хаухаре (так звали перекупщика), точно ли он имеет
пленницу девушку: было подтверждено. Но пришед в настоящий хутор, оба
мы должны были разочароваться: пленница была пожилая женщина. Нам
показали на нее, она стояла на крыше землянки. Подойдя ближе, стыдно
было взглянуть на нее: она была в белой рубашке, на остриженной голове
белый платок, казалась дурочкой. Когда вошли мы в дом, ее кликнули,
чтобы поговорить с русским. Из разговоров с ней я узнал, что она
круглая сирота на чужой стороне. Веселые горцы не знают тоски. Ей
говорили: "Ну, Мари, вот твой жених." Казачка заплакала, я старался
успокоить, она говорила: "У меня есть дочь, полно не старше ли тебя!
Куда мне замуж! И пара ли ты!.." Я засмеялся. Обдумав, пленница
переменила тон: "Вы, услуживый, верно сами сюда пришли? Давно ли здесь
живете?" Я отвечал, что я пленный. "Не может быть: так пленные не
ходят, не одевают их так, да вы такие веселые!"
Хаухар
еще не возвращался: из Гильдигана он проехал в другие аулы, желая найти
солдата подешевле. Родной его брат, Бей-Булат, Староюртовец, вызвал
меня на крышу землянки и стал говорить: "У меня есть еще брат, кроме
Хаухара, Тоу-Булат, который содержится теперь в остроге; чтоб
освободить его, надо привести пленного, вот я и пришел сюда за этим:
хочешь ли ты к своим? Теперь всем полкам дан отдых и всем вышли
награды, кто только был в Ичкерийском лесу!" Недоверчивы горцы в высшей
степени, недоверчивости и я научился у них: я думал, что он выпытывает,
как я думаю о родине, можно ли надеяться, чтоб я прожил в этом месте,
близко к русским. Я отвечал: "Разумеется, хотел бы и к своим, но почему
не жить и здесь, если брат твой человек добрый."
—
Нет, — говорил он, — ты все-таки не веришь: нам хочется купить тебя
подешевле, вот почему мы и говорим твоему хозяину, что покупаем в
работники; если он узнает, что к русским, то или не продаст, или
запросит дорого. Ничего не говори своему хозяину.
Я стал верить.
Приехал
Хаухар, начался торг. Видя неотступчивость покупателей, Ака стал
ломаться: ему давали и ружье и кукурузу; он говорил, что у него три
ружья, а кукурузы будет на три года. Разумеется, он лгал, ему хотелось
взять что получше. Замечая, что Хаухар беспрестанно советуется с
братом, я стал уверяться, что точно покупает Бей-Булат, а не он, и стал
смело говорить Аке: "Что же ты не отдаешь? Ведь тебе дают хорошо?" Ему
давали и лошадь, но он ломался Дольше, говоря, что лучше поведет меня в
горы, возьмет там не столько; если же не продаст там, то надеется, я
буду хороший работник, научусь и мастерству... Досадно было мне, я
советовал Аке отдать меня, показывая тем, что я больше не хочу у него
жить. Разгоряченный Ака повесил голову, и, подумав, ударил по рукам.
Так
я отдан был за кобылицу с жеребенком, оцененную в двадцать рублей
серебром, да в придачу Хаухар обязался еще уплатить осемь целковых.
Взяв
лошадь, Ака извинился, что не может оставить на мне полушубка, что у
него самого только один: я тотчас снял, мне принесли другой. Ака
пожелал мне доброго житья, а я послал с ним поклоны.
Проводив
Аку, все стали меня поздравлять, что я скоро увижу мать свою. Бей-Булат
говорил: "Почему знать? Может быть, теперь тебя и отдадут матери за
твой плен!" Двадцать пятое марта было доброю вестью для меня.
Тут написал я письмо казачке, и Хаухар обещал отвезти его сам.
---
От
привычки видеть между горцами обманы я не радовался наружно. Хаухару
казалось странным мое хладнокровие, он говорил: "Скажи, если не хочешь
к своим, я оставлю, найду другого солдата; если хочешь, женю: Мари
променяю на девушку-казачку, вот недалеко от нас?.."
Рано
разбудил меня Бей-Булат, говоря, что идти далеко. Мне дали небольшие
санвы, положили туда индюшьих яиц, прося Бей-Булата взамен принести им
куриных. Поручено было ношу беречь. Казачка просила передать о себе в
свою станицу Сто-Дерев. Горько зарыдала она, когда я перекинул сумочки
через плечо.
Благословясь от всей души, я скорым шагом пошел к своим.