II
* Печатается в сокращении.
…
Назад тому пять лет ( 1843 г. — прим. изд. ) отряд наш был в большой
Чечне, в Ичкерийском лесу или на хребте Кожильги, славном по битве, как
для нас, так и для горцев. В стычке, при смешении шашек и штыков, с
ударом моим по одному из горцев, я был сдавлен и попал в руки
неприятеля.
Меня отвели тотчас назад/Пройдя
несколько сажен, мой пристав, который приписывал себе надо мной права
победителя .и поэтому законного владельца моей особы, уселся и посадил
меня отдохнуть на срубленный чинар. Объяснив хозяину свою жажду, пошли
мы к ручью и встретились со старухами из близкого аула, спешившими за
добычей. Всяк торопился, кто бежал, кто скакал. Из зависти ли к моему
хозяину или от нетерпения положить хотя одного у руса иной готов был
впустить в меня пулю, наводя дуло, но хозяин, отстранив меня к скале и
держа ружье наготове, ворчал против дерзкого; иной на скаку замахивался
плетью, и одному удалось-таки ударить меня по плечу: с гиком "Э,
гаур-йя!", повертываясь на седле, он ударял той же плетью своего коня.
Напившись
и пройдя еще немного, мы сели с чеченцем, которого я сделался добычею:
мои патроны и кремни были у меня отобраны; он спросил о деньгах, но не
обыскивал, на мой ответ. Отобрав, повел меня опять на ту поляну, где
было побоище, и здесь передал другому; а сам, толкуя: "брат, брат",
пошел дальше. Вскоре толпа меня окружила, она несла на показ все
добытое на месте сражения; чеченцы веселились и заставляли меня играть
на скрипке: я попросил ножа и начал делать подставку; тогда внимательно
смотрели все, повторяя часто "варда, варда". Вероятно, говорили, что я
буду мастер делать арбы. (Грузинские телеги или арбы у них называются
вардами). Кто бросал мне кусок сыскиля (кукурузный хлеб), но я просил
беспрестанно пить — и помоложе кто, тотчас отправился с травянкой.
Прошло
часа два, я все еще сидел с чеченцами около толпы. Русские штыки
сверкали в глазах моих, а мой, скривленный, переходил из рук в руки.
Меня позвали и подвели к носилкам, которые опустили передо мною, чтоб я
осмотрел лежавшего на них раненого старика. Я сказал, что умрет нынче
же к вечеру. "Ну, неси". Мороз побежал по мне, я отговорился, что без
хозяина не могу; но тут же подошел и Абазат (имя чеченца, моего
хозяина), повторил слово "брат", и мы, подняв носилки, стали спускаться.
Несшие
беспрестанно переменялись, а мне доставалось отдыхать когда
останавливались все: тогда они делили между собой свои сыски-ли (хлеб
из кукурузы), ломая их на куски и бросая каждому под свернутые ноги.
Другому на моём месте показалось бы пренебрежением такое швыряние — но
так ловил каждый из нашего круга. Закусим, прихлебнем водицей и опять в
ход. Смеркалось; мы остановились ночевать: я, как невольник, тотчас
отправился за хворостом, за мной присматривали только издали.
Ружье
мое и сума были переданы верховому их одноаульцу, ехавшему домой
сложить добычу и запастись хлебом, чтоб опять преследовать отряд.
С
восходом солнца я стоял под чинаром, неподалёку от своих: прочитал все
молитвы, какие знал, обновляясь жизнию; мне не мешали. Обогрелось утро,
к нам пришли жена старика и сестра его: старик был еще жив,
предсказание мое не сбылось. Поплакали и понесли опять. Сестра, так же,
как и я, шла, не переменяясь; старуха шла позади, молча. Я отдал
молодой свой лоскут холста, подкладываемый на плечо под носилки, и она,
отговариваясь, взяла его с веселой улыбкой. Наконец мы спустились
совсем вниз, где приготовлена была для раненого арба: уложив больного
на мягкую постель и подушки, сами мы пошли сзади. Дальше и дальше
молодая развлекалась, поглядывая часто на меня сквозь слезы.
Не
допросивши как зовут меня, они дали мне имя Сударь. "Быть так!" —
сказал я себе, когда Абазат, при переименовании, уда рил меня по плечу.
На мой спрос, хорошо ли это имя, Дадак (так звали молодую, двоюродную
сестру Абазата и родную больного Мики) улыбкой подтвердила мне. С той
поры все время я слыл под этим именем.
Не удалось мне слышать
такого имени между ними, и сколько ни расспрашивал, говорили, что такое
имя есть; мне же оно казалось почетным названием, хозяева, прежде
мирные, вероятно, не раз слышали между нашими,слово сударь. Как бы то
ни было, Сударь был встречен горцами как сударь.
---
Больной
изнемогал, его положили на сани. Дорогой рассуждали обо мне, это было
понятно, когда поглядывали на меня. Наконец один из чеченцев спросил
меня, умею ли я косить, показывая на траву и махая руками; я отвечал,
что учился только писать, но могу привыкнуть и к этому. Я толковал и
так и сяк, говоря: день, два, три — там буду мастер на все. Все были
довольны.
Скоро показался аул; горцы обратились
ко мне со словами: “Гильдиган, Гильдиган!" — так звали наше селение.
Когда мы пришли к саклям, начали сбегаться все родные и знакомые,
начался плач, Я пошел было следом за ними, но мне показали другую
саклю. У семейства, кото|юму я принадлежал, было три сакли Горцы
располагаются таким образом, что сакля самого младшего брата строится
между саклями среднего и старшего — последняя приходится с любой
стороны, следовательно, сакля среднего брата будет справа от младшего,
моего горца. Там меня встретила девушка Хорха — сестра моей хозяйки
Цацу, жены Абазата. Поменявшись салямом, я сел у стены на завалину. Со
двора послышался зов; Хорха, выслушав приказание, тотчас поставила
передо мной как-то оставшиеся куски сыскиля с биремом.
Не
прошел час, как вдруг поднялся сильный рев и крик: старик умер. Девица
была без чувств, любя Абазата, зная тоску его; пришел Абазат и,
ударившись в стену, начал плакать. Было не до меня, я вышел вон.
Умерший старик Мики заменял им всем родного отца. Место старшинства в фамилии занял родной брат умершего, Ака.
На плач и терзания Дадак я вышел было помочь другим удержать ее; но горькое ее "Урус! Урус!" заставило меня воротиться.
К
вечеру замолкло все. На поминки была заколота корова. Ака сам принес
мне ужинать, научал Абазата, как младшего из рода, обращаться со мной
ласковее, ободрял меня, говоря, что я заменю Мики, что мне будет
хорошо, что они знают Бога, и что хотя у них нет такого белого хлеба,
как у нас, но что будут рады всем, что Бог послал.
Наутро
старика схоронили. Много собралось народу из уважения к убитому на поле
брани, и после того посещение продолжалось долго. Каждый, пришедши на
место памяти, должен остановиться перед толпою: все приподнимаются и
читают смертную молитву, где в конце, при слове "фата'а", охватывают
свои бороды.
Каждый раз я был подводим перед
такое собрание. Босой, выступал я мерно и твердо, притом, зная их
полный аттестат — отважную поступь. Вес любовались; при взгляде же на
мои ноги, покачивали головой: приметно жалели, что на них скоро
нарастет кора. При моем "Эссалям алейкюм!" (Да будет над вами
благословение Господне!) вся толпа учтиво приподнималась и отвечала мне
тем же: "Ва алейкюм эссалам!" (Да будет благословение также и над
тобой!).
Горцы предполагали, что я сын сардара,
то есть значительной особы, или министра, или сын какого-нибудь
генерала, что я переодетый в солдатское платье офицер и потому вступали
со мной в суждения о многом, через двоих, бывших тут, знавших хорошо
по-русски. Требовали моего мнения: как лучше им нападать, с которой
стороны, представляя, что удобнее на арьергард; смеялись нашей попытке
пройти Ичкерийским лесом. Любопытные, они хотели знать как живем мы, и
когда я рассказывал им о наших знаменитых городах, все дивились,
восклицая: "Астафюр-Аллах! Астафюр-Аллах!"
Любознательность
их простиралась далеко. Они любят поговорить, зато мастера и
посмеяться, если видят, что нехорошо. Умеют ценить дорого достоинства в
человеке, но в азарте и самый великий человек может погибнуть у них ни
за что.
Когда я сказал, что умею читать Коран,
тотчас принесли книгу и заставили показать свое уменье на самом деле.
Экзаменатором был мулла. Они говорили: "Останься у нас: ты будешь
офицером". — "У меня есть мать, сестры и братья, а здесь все чужие; но
поживу и посмотрю," — говорил я.
Вот как
началась жизнь моя: со мной обходились хорошо. Первую ночь я провел
один, с шелковиками. Встав утром, я умылся и утерся своим полотенцем,
которое всегда было со мной в походе и служило, как невесте покрывалом,
защитою от зноя; тут я должен был отдать его своей хозяйке, удивляясь
ее просьбе, — и после уже утирался рукавом рубашки, пока была, а как
износилась — обсушивался перед огнем. Я покорялся всему, потому что не
видал насилий.
---
Через пять дней Ака
купил меня за ружье, в три тюменя (или в тридцать рублей серебром, там
торговля больше меновая). Он, как неопытнее других, предполагал, что я
не солдат и надеялся взять за меня большой выкуп. Отгибая завороты
шапки, часто он говорил мне:
"Вот, если дадут за тебя эту полную
шапку серебра — отдам". Но на мои слова, что я солдат, что он не
получит и трети того, он скоро набрасывал ее на голову и начинал
пошаривать угли в своем камине. Чтобы вывести его из печали, я радовал
его словами: "Ты знаешь ведь солдатскую жизнь: лучше ли мокнуть на
дожде или вот так сидеть с тобой у огня? Хотя я не работал, но привыкну
и буду во всем помогать тебе". Он улыбался, покачивая головой.
Я
начал мало-помалу привыкать к их обычаям и делать свои филологические
усилия. Даже на другой день по взятии меня в плен, я переписал
множество "общежитных" слов от мальчика, бывшего у нас в аманатах и
потому-то мог объясняться кое-как. Да ц чеченцам хотелось, чтоб я
скорей научился понимать их, и для того давали мне все средства. Часто
зазывали нарочно хорошо знающего по-русски. Они простосердечно
говорили: "Если ты будешь у своих, то все-таки тебе пригодится: ты
будешь там переводчиком.
Хозяин хвалил меня
всем, говоря: "Ва куран дiаша, ва джайна дiаша, язунчи; дерриге ха !"
(Читает и Коран и Джайну, пишет по-своему и по-нашему; словом, сказать,
знает все до капли!) Если я хотел сесть к огню, все расступались;
мальчишек отгоняли прочь.
Часто собирались или
родные, или знакомые тужить о покойнике. При встречах их, из разных
хижин поднимались все фамильные и соседи. Не доходя до дому шагов с
десять, начинали завывать: кто с сильным плачем рвал на себе волосы,
кто, поджав ноги, бил себя по лицу и в грудь и безобразили себя такими
побоями. После плача все садились в кружок перед поставленным блюдом с
яствами.
От мужчин не требуется такого реву. Над
ним смеются, если он пригорюнится. При таком собрании они выходят из
сакли на двор и составляют свою беседу о смерти; если же прошло недели
две, как умер покойный, то они говорят не о жизни его и общей, а о
своих набегах, о распоряжениях своего падчши и его наместников, наибов.
Я
мог заглядывать в саклю. Когда церемония оканчивалась, вдруг
переменялся разговор и у женщин, как будто все здоровы и никто не
умирал. Тогда входили в саклю и мужчины и составляли два круга: мужчины
у огня, женщины ближе к порогу или в углу. Я не наблюдал их обычаев,
как будто не понимал, и подсаживался то к серьезным, то к
чувствительным, особенно когда между ними были девушки или дети, и
рассматривал их рукоделье: кто шил, кто сучил шелк, кто прял бумагу.
Если
приходят посидеть, то никто не сидит без работы: или приносят свою, или
берут у хозяйки дома; особенно девушки должны показать свое трудолюбие.
И
вот в таком кругу кое-что шилось и для меня. Прехорошенькая девушка,
казалось, довольна была своим занятием: она беспрестанно спрашивала
меня: "'Хорошо ли так?"
"Дука дики-ю!" (Очень,
очень хорошо!),— смеясь отвечал я. Своим любопытством нередко я
приводил в смех все собрание, тогда выбиралась мне невеста: стыдливые
закрывали лицо своим рукоделием; которые посмелее, говорили Аке о его
дочери: ей было уже пятнадцать лет. Худу, или Ганипат, была довольно
порядочная девушка.
До сих пор я жил между
горцами без работы, без обязанностей пленного или, другими словами,
раба. Кончилась эта беззаботная жизнь к моему удовольствию. Начались
полевые работы — занятие чеченца. Я был рад помогать им, боясь, чтоб
они не упрекнули меня своим хлебом.
Подходило
время полоть кукурузу, или как они называют ажгишь-асир. Ака, чтобы не
обременять меня, видя мое неуменье, собирал два раза помощь, состоявшую
из девушек. Тут я то одной, то другой пособлял, как бы они не задавали
себе одна перед другой уроки; но чтобы не обидеть ни одной, я помогал
каждой: и так они не знали, которая мне больше нравится.
Кто
еще не слыхал обо мне хорошенько и считал обыкновенным пленником, часто
просили у Аки себе в работу, кто на день, кто на два; но Ака, хотя и
против обыкновения, всегда отказывал. Мне прискорбно было смотреть на
хозяина, когда просившие, косясь на него, отходили недовольными.
Дни
проходили за днями, я становился задумчивее. Грусть, что я лишен
свободы, не давала мне места. Не было обширного поля, где бы я мог
разгулять тоску!.. И в этой сонной жизни, от дремоты и бездействия, я
развлекал сам с собой свое одиночество: каждое утро, когда еще все
тихо, я бродил вокруг своей сакли; но люди и тут отнимали у меня
последнее. Горцы не понимали причины моей тоски и уверяли хозяев, что
во мне кроется какой-нибудь замысел черный; они часто твердили моему
Аке о кандалах, говоря: "Бсргыш уни-бу! Бсргыш уни-бу! О, борс-йи!"
(Глаза, его непутны, он смотрит как волк).
Это был месяц моей
свободы, которую я потерял: тут же тихо прошел целый месяц пленической
жизни моей между чеченцами. Приказ Шамиля "всех, какие ни есть пленные,
сковать и смотреть за ними строже" нарушил эту тишину.
Двое пленных из солдат, убив девять человек горцев, бежали и это самое было причиной строгости.
Два
мюрада, мулла и человек пять зрителей пришли под вечер к нашей хижине,
где я тогда, прислонясь к стене, стоял, задумавшись, а мои хозяева и
соседи, кто на арбе, кто на земле просто сидели и провожали день
рассказами.
— "Ака! — сурово вскричал мюрад,
подходя к нему с ружьем под мышкою опущенным к земле, — а ты все-таки
не куешь своего пленного; надеешься на него? Не слышал, что сделали его
братья?"
— Он мне достался недорого: я если уйдет, то потеря моя; а
не кую — Он знает Бога так же как и мы; надеюсь, что мы все будем живы,
— отвечал Ака.
— Мича бурджуль? (Где кандалы?).
Ака снял шапку, подражая нашим, и начал упрашивать; но неумолимый кричал зверски: "Са-еца бурджуль! Са-еца!" (Давай сюда оковы!)
Хозяин кинулся было в саклю, крича: "Са-топ!" (Ружье!)
Дело
доходило до боя. Двоюродный брат Аки — Янда, мулла и я ухватились за
него. Я говорил: "Бурджуль катта-бац!" (Кандалы — ничего!..).
Абазат
снял со стены конские кандалы и подал их мюраду, который уже обнажил
было свой кинжал. Я опять прислонился к столбику под навесом сакли и
отдавал мюраду свои ноги: ворчавши!! как ворон на добычу, он вдруг
замолк, и, вложив кинжал в ножны, дрожа, замкнул ни моих ногах замок с
словом "Гинци дики-ду!" (Теперь хорошо!). Ключ взял к себе и пошел,
выпрямляясь важно; за ним, и другие...
Считая
себя лицом важным, я был тогда собой доволен; бренча вошел в дом и сел
к огню, любуясь своим украшением... Ака сел со мной рядом, и молча,
передвигая на своей голове шапку, небрежно раскидывал угли. Дадак и
жена покойного Мики укоряли меня, для чего я дался. Если бы я хотел
бежать, говорил я, то для меня это худо; но мне все равно и с ними.
— "Сабурде,
Сударь, сабурде! (Подожди!) — говорил взбешенный Ака, — я пойду к
Шуаипу (Шагиб был наместником в этих улусах) — и если он не позволит, к
самому Шамилю; а ты не будешь в кандалах.
— Катта-бац! Катта-бац! — говорил я.
Когда
легли спать, и я также по-прежнему вместе с Акой на одной постели, Ака
вздагхал при каждом звоне и повторял: "Сабурде, Сударь, сабурде!"
На
утро принесен был ключ — я был раскован тотчас же. Но на ночь должен
был одевать их опять. Прошел пыл, Ака уже не в силах был преступить
приказания старшего: удовольствовался тем, что я буду скован только
ночью. Никогда он не хотел сам надеть кандалов на меня и не осматривал,
когда был скован: моим ключником был двоюродный его брат Яндар-Вей (лет
семнадцати). Как виновный, он подавал мне эти бурджуль, я сам замыкал
их и вытягивал ноги, показывая что замкнул... Я иду к своему огню, и
клонит меня юн. Пообедаем в тени у сакли — ложусь спать и сплю крепко.
Проснусь — праздные давно уже собрались провожать день: толкуют о боях,
об оружии; каждый хвалится своими доспехами; играют, забавляются как
дети. Подъедет гость — занятия оставляются, все приветствуют; хозяин
берется за повод и просит приезжего снять ружье. Бели тот соглашается,
то при входе в дом вынимает из-за пояса кинжал и пистолет…