Zhaina - Нахская библиотека Добавить в ИзбранноеВ закладки Написать редакцииНаписать RSS лентаRSS
логин: пароль:
Регистрация! Забыли пароль?
Библиотека

Книги на нахском (чеченском и ингушском) Книги на русском Книги на английском Книги на немецком


Поиск
Опрос

Язык
История
Культура
Литература
Родина
Народ


Рассылка

Мнения
Популярное
Ссылки

www.teptar.com
www.syrtash.com
www.chechen.org
www.dinulislam.org
www.nmayd.com
Бесплатные библиотеки сети

Главная страница » Литература » «Зелимхан»
«Зелимхан» Магомет Мамакаев
«Я знаю, вернуться к мирной жизни мне теперь невозможно. Пощады и милости тоже я не жду ни от кого. Но для меня было бы большим нравственным удовлетворением, если бы народные представители поняли, что я не родился абреком, не родились абреками также мой отец, брат и другие товарищи».


Из письма Зелимхана на имя председателя Государственной думы от августа 1909 года.


«Власть терроризировала народ, а абреки терроризировали власть».

Асланбек Шерипов.



Моему учителю и наставнику
Дзахо Гатуеву.

Автор.


Первая часть

1.

Все началось из-за дочери харачоевского крестьянина Хушуллы — красавицы Зезаг.

Но виновата ли она, если пришло время и в душе проснулось желание любить и быть любимой человеком, достойным ее? Нет, не виновата, отвечала себе Зезаг, не виновата, думал старый Хушулла, нет, нет, не виновата Зезаг, думали все добрые люди. Во всем виноват старшина Адод, который помешал любви молодых людей. Но странное дело, все боязливо молчали. Кого они боялись? Бога? Нет. Совести? Ну уж, нет! Наоборот, боясь чиновников, люди предавали свою совесть.

«Это про меня, наверно, сказано в народе: «Для несчастной несчастье находится и в отчем доме», — думала про себя Зезаг, когда все эти горести внезапно обрушились на ее голову. Ее разлучили с любимым Солтамурадом и выдают замуж за нелюбимого. Она потрясена всем этим, возмущена, но ничего не может сделать. Так уж воспитывали ее родители — покорной древним обычаям гор, привыкшей скрывать желания и мысли свои, привыкшей повиноваться воле сильных. «Что бы ты ни говорила, все равно ты женщина, и спорить с мужчинами тебе не положено», — поучали ее еще с детских лет. И она не пыталась сопротивляться.

Когда Зезаг была совсем маленькая, бабушка говорила ей:
— Вот скоро явится молодой красавец, который заберет тебя. Она тогда не верила бабушке и спрашивала:

— Откуда же, бабушка, этот красавец узнает обо мне, и зачем он будет забирать меня?

— Придет время, сама уйдешь с ним, — твердила свое бабушка.

Вот и пришло это время: ей захотелось, чтобы осуществилась бабушкина сказка, чтобы явился за ней добрый молодец и чтобы им оказался ее любимый Солтамурад.

Однажды утром, набрав в медный кувшин холодной воды из харачоевского родника, она шла домой и вдруг остановилась, увидев Солтамурада. Юноша стоял, словно зачарованный, молча глядя на нее. Молчала и Зезаг, слегка опустив голову.

Вот тогда впервые и овладело ею это странное чувство, с тех пор в сердце девушки ворвались и радость, и тревога. Так и стояли они в то утро неподалеку от родника и молчали, хотя у каждого было много слов. Испугавшись, что еще минута — и девушка уйдет, Солтамурад взмолился:
— Зезаг, подожди еще хоть немного. Хочу еще смотреть на тебя.

И она стояла без слов, шевеля носком изящного чувяка маленькие камешки, валявшиеся под ногами.

«Ой, как обидно, что еще тогда не ушла с ним далеко-далеко из этих мест, — размышляла сегодня Зезаг. — Тогда я оделась бы для него в белое платье». А вот сегодня ее одели в черное, держат под замком. И правду говорят, что беда приходит не одна, что есть у нее еще и семь сестер. Да, семь сестер, и все семеро явились к Зезаг: двоих близких людей из-за нее убили в ссоре, четверых посадили в тюрьму и отправляют на каторгу. А ее любимого Солтамурада и не убили, и не посадили, а оставили одинокого на воле, чтобы люди смеялись над ним... Да, чтобы смеялись над ним. И можно ли придумать более жестокое наказание для мужчины?..

Всякие мысли лезли сегодня Зезаг в голову. «Может, все это из-за того, что познакомились мы с Солтамурадом у родника «Коса несчастной девушки»? — думала она. — Ведь и та девушка вот так же попыталась уйти со своим любимым из отчего дома, а разгневанный отец метнул им вдогонку кинжал, который вонзился в спину дочери. Она упала на пригорке, разметав по камням длинную косу. А наутро с пригорка этого сбегал серебристый родник, напоминая женскую косу, небрежно брошенную на склон горы... Вот и назвали люди этот родник «Косой несчастной девушки».

Теперь Зезаг никуда не может уйти, и даже в доме отца, что так надежно защищал ее до сих пор от всех напастей, не нашлось сейчас для нее места. Ее увезли к чужим людям и держат, как вещь, взятую в заклад. И девушки — се вчерашние подруги, кажется, забыли о ней. А тетка ее Хамсат почему-то тупо молчит, и в глазах ее, беспокойно убегающих от прямого взгляда, таятся страх и беспомощность. «Неужели у всех хороших людей погасли сердца и никто не вступится за меня?» — спрашивала Зезаг. И перед ее взором снова встал образ бабушки Соврат, морщинистой, высокой старухи с твердой поступью и приветливым лицом, на котором светились добрые и немного грустные глаза.

Вот была бы жива бабушка, она бы обязательно вступилась за нее. Соврат была смелая женщина, она бы ворвалась в дом старшины Адода и забрала бы ее к себе — домой. Харачоевцы дивились мужеству и стойкости Соврат. Все знали, если она возьмется за дело, то не отступится, пока не добьется своего. Но бабушки уже нет. Она умерла.

Соврат была для своей внучки задушевным другом, постоянной собеседницей. Словно взрослой, рассказывала ей о многострадальной жизни своей.

— О золотое дитя мое, прошу великого Аллаха сделать твою судьбу непохожей на мою!.. Он милостив и оградит тебя, маленькую, от таких черных дней, — твердила она каждый раз, укладывая ее спать.

А однажды, недобрым утром, когда Зезаг проснулась, бабушка лежала, как камень, холодная и неподвижная и не отвечала на мольбы девушки проснуться, сказать хоть слово.

Во двор Хушуллы в тот день приходили люди, много людей. Все они выражали соболезнование старику по поводу смерти его матери, он молча выслушивал их и благодарил. Потом люди с тихим пением унесли бабушку Соврат на кладбище, и отцовский дом сразу стал для Зезаг холодным и пустым.

С тех пор и старый Хушулла, уже давно похоронивший свою вторую жену — мать Зезаг, стал тревожиться за судьбу своей дочери: надо было выдать ее замуж в хороший дом, к добрым и сердечным людям. За Солтамурада? Что ж. Солтамурад хороший юноша. Но что делать, если всесильные воротилы аула не захотели считаться с желанием Хушуллы и его дочери? Заручившись согласием пристава Чернова, они отняли ее у Солтамурада, обвинив его в насильном похищении девушки, и поместили ее в доме харачоевского старшины Адода.

— Что же делать? Видно уж, на то воля Аллаха, — бормотал старик, чтобы успокоить совесть, потому что ощущал свое бессилие перед хитрым и алчным Адодом.

А когда Хушулле говорили: «Никакая это не воля Аллаха, а желание сына старшины Адода, который влюблен в Зезаг», старик делал вид, что ничего не понимает в таких делах.

2.

Утро. Неяркое сентябрьское солнце едва позолотило верхушки деревьев, когда из ворот крепости Ведено конвоиры вывели колонну закованных в кандалы арестантов.

Вчера, засидевшись допоздна на именинах коменданта крепости, офицеры плохо подготовились к отправке -лапа в Грозный, поэтому сейчас, невыспавшиеся и хмурые, без конца гоняли солдат бесконечными приказаниями: принести, достать, взять псе необходимое для дороги. Суетня, гомон, окрики, ржание коней. То и дело кто-нибудь из солдат скакал в крепость и обратно с какими-то вещами, другие подтягивали подпруги или, ворча, проверяли тощие узелки арестантов, которые стояли тут же и угрюмо поглядывали но сторонам. Некоторые тянули шеи, желая, быть может, последний раз увидеть своих родных и знакомых. В стороне от них толпились провожающие, среди которых было много женщин и детей. Тут тоже настроение было невеселое, но самым подавленным казался младший сын Гушмазуко Солтамурад.

— Эй, Гушмазуко, смотри, не падай там духом! — крикнул кто-то одному из арестантов — высокому старику в рыжем бешмете — Если ты растеряешься, то молодые вовсе пропадут, смотри, держись.
Солдат из конвоя суровым взглядом прошелся по толпе, затем обернулся к арестованным и, не поняв, кому адресован этот совет, хлестнул плеткой и тут же придержал вставшего на дыбы коня.

Сухощавый Гушмазуко в своей черной папахе возвышался над всей колонной арестантов. Несмотря на сильную обиду, нанесенную ему и его семье, он старался быть сдержанным, как подобает старому человеку. Всем своим видом старик подбадривал не только сына и двух племянников, которые были тут же при нем, но и всех арестованных.

— Гушмазуко не растеряется, нет, не из таких, — пробормотал мужчина в черной черкеске, с кинжалом в черных потертых ножнах, молча стоявший в толпе провожающих. Он один знал здесь о смерти сточетырехлетнего отца Гушмазуко — Бахо, который скончался всего час тому назад в Харачое, когда вышел из дома, чтобы проводить сына и внуков. Мужчина в черной черкеске пришел сюда с намерением сообщить им о смерти Бахо, но, подумав, умолчал: ведь этим ничего не поправишь в делах Гушмазуко.

На плечи старика свалились все беды: когда младший сын Солтамурад по любви готовился вступить в брак с дочерью Хушуллы Зёзаг, у него силой отбили невесту, двух родственников Гушмазуко в этой драке убили, а его с сыном и двумя племянниками отправляют на каторгу. Семье старого Бахо не впервые бедовать. Гушмазуко еще мальчиком видел пытки, которым мюриды Шамиля подвергли его отца за неповиновение шариату. Бахо тогда уложили лицом вниз, сверху бросили на него плетень, и по нему маршем прошли воины имама. А когда подняли плетень, Бахо с трудом дополз до дома, отплевываясь кровью и проклиная режим Шамиля.

В это время из ворот крепости вышла группа людей и остановилась у подножия башни. Это был веденский пристав Чернов в окружении четырех чеченцев. По внешнему облику чеченцы эти резко отличались от тех, что пришли проводить арестантов: там — одна рвань, голь перекатная, здесь — добротные черкески, перепоясанные наборными ремешками, изящные кинжалы в серебряных с чернью ножнах. У двух чеченцев, кроме того, на груди сняли старшинские регалии. Солидные и представительные, они что-то пытались втолковать Чернову. Особенно горячился харачоевский старшина Адод Элсанов, другой, старшина аула Махкеты Говда, подтверждающе кивал головой и закатывал глаза. Два молодых чеченца — сыновья старшин — стояли чуть в стороне, всем своим видом обнаруживая почтительность к старшим, хотя физиономия Успы, сына Говды, излучала великое самодовольство: так должен смотреть на окружающих человек, который, несмотря на отчаянное сопротивление всякой голытьбы, берет себе в жены чужую невесту, известную во всей округе красавицу Зезаг. Так теперь оборачивалось дело: оскорбив дом Гушмазуко и честь дочери Хушуллы, Адод уже не решался женить на Зезаг своего сына, а обещал выдать ее за сына своего собрата Говды.

Чернов, хитро поблескивая глазами, слушал старшин, потом, видно, поняв, куда клонится витиеватая речь Адода, важно отстранил чеченцев рукой и кликнул начальника конвоя. Через несколько минут к нему подскакал молодой офицер в новеньком, с иголочки, мундире. Выслушав доклад о том, что этап арестантов готов двинуться в путь, пристав, как бы между прочим, заметил:

— В дороге особенно приглядывайте вон за тем, в коротком бешмете, — Чернов показал глазами на одного из арестантов.

— Это вы о ком? Вон о том красивом, черноусом говорите? — удивился офицер.

— Да.

— Так он же смирнее всех.

— Потому-то он и опасен. Я его знаю, это он тут всю кашу заварил, — проворчал Чернов, — место такому не в тюрьме! — и многозначительно добавил: — А вы, господин поручик, точно выполняйте правила конвоирования.

— Арестованным сейчас как раз читают и переводят правила следования по этапу, — сухо ответил молодой офицер.

— Можно и не переводить! — процедил скозь зубы пристав.

— Это как же? — снова удивился поручик. — Я вас не пойму, господин капитан.

— Чего же тут понимать. Шаг и сторону — пристрелить на месте, и делу конец.

— Вы предлагаете мне нарушить воинский устав? — глядя Чернову в глаза, прямо спросил офицер.

— Да какое там нарушение! — с раздражением ответил тот — Вы, господин Грибов, — человек столичный и здешние нравы больше по книжкам знаете...
Между тем, поняв но жестикуляции офицеров, что речь идет о ком-то из них, молодой арестант в коротком бешмете увел старого Гушмазуко с края колонны в середину, сам встал на его место, а второго молодого поставил позади старика.

— ...За малейшую попытку, — бубнил в это время один из конвоиров. Переводчик вслед за ним не слишком внятно произносил каждую фразу по-чеченски. Арестанты стояли, тоскливо поглядывая по сторонам, будто навсегда прощаясь с родными местами, не вслушивались в слова переводчика. Наконец вся процедура закончилась.

— Шагом марш, не отставать! — скомандовал тот же конвоир. Арестанты подобрали свои узелки и, звеня кандалами, двинулись по длинной ухабистой улице, мимо унылых и ветхих домишек слободки. За ними тронулись было провожающие, но тут же замерли» остановленные угрожающими окриками конвоиров.

В этот момент со двора дома, что стоял слева у оврага, навстречу арестантам вышла женщина, прижимая к груди гору всевозможной глиняной посуды. Когда арестанты приблизились, она, причитая, разбила эту посуду перед ними на дороге. Тут же из другого дома вышла старуха, также с глиняной посудой, и проделала то же самое.

— Эй, с дороги, старая карга! Что ты там делаешь? — с угрозой крикнул ей один из конвоиров.
— Да оставь ее, — произнес другой, пожилой солдат. — Она желает им скорого возвращения домой.
— Ишь, чего захотела, ведьма старая! Вон отсюда! — Первый солдат замахнулся плеткой на старуху, которая все еще стояла на «обочине дороги, сочувственным взглядом провожая арестантов.

Колонна двигалась по узкой каменистой дороге, вдоль рокочущей горной реки, среди густого леса. Вдруг набежали тяжелые тучи, подул ветер. Желто-рыжие листья вихрем кружились на узкой дороге.

На правом берегу реки, на самой вершине, над чинаровой рощей возвышался минарет маленькой мечети, крытой белой оцинкованной жестью. Там покоился прах матери святого Кунта-Хаджи. Арестанты машинально замедляли шаги и шепотом читали молитвы.

— Эх, был бы он здесь, не издевался бы над нами этот пристав Чернов, — сказал кто-то из арестованных.

Это о ком ты, Дика? — спросил его другой. О нашем устазе Кунте, конечно. Да благословит его всевышний, - гремя кандалами, молитвенно воздел он руки.

— И при нем творили то же самое, — хмуро возразил ему тот же голос.
Не смей так говорить о святейшем, — сердито поднял Гушмазуко свои густые порыжевшие брови.

— Что это там за разговоры? А ну, прекратите! — крикнул на них конвоир. — Быстрей шаг, не отставать!

Сытые кони солдат гарцевали под седоками. Арестанты сильно устали, но все же двигались дружно. Молодые помогали старикам: забирали у них тяжелые котомки и забрасывали себе за спину.

— Вон того, черноусого, который шагает рядом со стариком, видите? — обернулся поручик к солдату, показав на молодого арестанта в коротком бешмете.

— Да, вижу, ваше благородие. А что с ним?

— Всю дорогу слежу за ним, — ответил поручик. — Послушать господина Чернова, так он хуже зверя. А вот ведь какой спокойный: идет, будто боясь, чтобы никто из товарищей его не совершил оплошность или неосторожный шаг.

— Нельзя им верить, ваше благородие.

— Кому?

— Да здешним людям. И дорога, видите, какая? За каждым поворотом пропасть, а им тут любая тропинка знакома, — солдат подумал немного и добавил: — Я их хорошо знаю. Одно слово — разбойники!

— Ничего не случится, — сказал поручик подчеркнуто невозмутимым голосом и, выпрямившись в седле, тронул коня.

Молодому офицеру, приехавшему сюда из Петербурга, увлекшемуся Кавказом после чтения Лермонтова и Льва Толстого, казались возмутительными презрительные суждения о горцах. В отличие от многих представителей местной администрации, он любил поговорить о гуманизме, о человеческом достоинстве, и горцы рисовались ему в несколько умильных тонах. А веденский пристав Чернов в его понимании был всего-навсего волком. Между ним и обычным лесным волком была только одна разница: волк не спрашивает согласия овцы на то, чтобы ее сожрать, господин же Чернов в своих разговорах с местными жителями прибегает иной раз к елейным речам, но конечная цель его та же — волчья. По поводу пристава молодой дворянин, прямо скажем, не заблуждался, но горцам в этой картине роль отводилась несколько наивная. Нет, они не были овечками!..
Вскоре, за очередным поворотом, показался родник, и начальник конвоя объявил короткий привал.

Один из молодых арестантов зачерпнул в глиняную чашку холодной воды и подал ее Гушмазуко.

— Кто знает, придется ли еще когда-нибудь напиться родниковой воды, — сказал старик и жадно выпил всю чашку.

— Ничего, Гушмазуко, все мы во власти Аллаха, он милостив,— ответил стоявший рядом арестант, принимая из рук старика чашку, чтобы снова наполнить ее водой.

— Баркалла, Домби, баркалла1, — закивал головой Гушмазуко. — Да будет нерушима его воля.

— Аминь!

Привал закончился быстро.

Когда колонна арестантов вошла в узкое ущелье реки Хулхулау, начали падать первые крупные капли дождя. Где-то высоко в небе словно прокатили огромную металлическую бочку. Рассекая черные тучи, ударила молния. Надвигалась темная ночь, узкая дорога шла, петляя среди высоких гор.

3.

Арестанты, выведенные из крепости Ведено в то осеннее утро 1901 года, несмотря на грозу, поздно ночью в полном составе были доставлены в грозненскую тюрьму. Четверых из них, принадлежавших к семье Гушмазуко, развели по разным камерам. Перед этим каждого допросил дежурный офицер. Последним он допрашивал молодого, того самого — в коротком бешмете. Сначала все шло спокойно, по заведенному порядку.

— Как звать?

— Зелимхан, — ответил арестант.

— Фамилия?

— Гушмазукаев.

— Сколько лет?

— Точно не знаю, кажется, двадцать семь.

— Точнее! — повысил офицер голос. — Пускай будет двадцать семь.

— Где родился?

— В ауле Харачой Веденского участка. — Национальность?

— Чеченец.

— Профессия?

— Крестьянин.

Тут офицер замолчал и, лишь изредка поглядывая на стоящего перед ним Зелимхана, записывал: «Рост — средний, волосы на голове — черные, брови — черные, нос и рот — умеренные, глаза — темно-карие, лицо — чистое. Особых примет нет».

В ожидании дальнейших вопросов Зелимхан неподвижно стоял перед офицером. Во всей его манере держаться сочетались чувство собственного достоинства и скромность. Но глаза его разглядывали офицера без малейшего страха. Взгляд этот офицеру не понравился

— Чего глаза выкатил? — зло покосился он на арестанта. — Или проглотить меня собрался?

Зелиимхан пожал плечами: дескать, не понимаю вас.
— Нечего невинную барышню строить, все равно сразу видно— бандитская морда! — Офицер явно все больше взвинчивал себя.

Некоторое время Зелимхан надеялся отмолчаться, но поняв, что офицер недобирается оставлять его в покое, сказал, коверкая русские слова:
— Наша религия не разрешает чушка кушать. Офицер вскочил, словно его ошпарили кипятком:

— Вор, убийца!.. Мерзавец!.. Сгною здесь! Я тебе покажу, кто чушка! — кричал он, потрясая кулаками.

На этот крик прибежал поручик Грибов, доставивший арестантов из Ведено. Он хотел было вмешаться и объяснить дежурному офицеру некоторые требования гуманности, но воздержался, решив, что, может, они здесь и в самом деле знают, как нужно разговаривать с туземцами.

Зелимхан по-прежнему стоял неподвижно, будто все это его и не касалось, хотя в душе его бушевала бессильная ярость. Как он, горец, должен молча выслушивать все эти оскорбления и не убить обидчика? Хотя за последние два-три месяца ему довелось пережить и не такое. Легко ли ему сознавать, что пристав Чернов, ни за что ударивший по лицу его сточетырехлетнего деда Бахо, остался там, на воле, чтобы безнаказанно посмеиваться над внуками достопочтенного старика, а он, Зелимхан, в это время стоял тут же, рядом, и ничего не мог сделать, так как руки его были связаны. Вот и сейчас он мог бы одним ударом свалить этого крикливого офицера и попытаться вырваться из тюрьмы, да что поделаешь, если отец и двородные братья томятся здесь в камерах.

Занятый этими горькими размышлениями, Зелимхан не заметил, как появился надзиратель и длинными коридорами повел его в камеру. Они остановились перед массивной, обитой черной жестью дверью. Звеня ключами, надзиратель отворил ее, толкнул арестанта в черный проем, и дверь захлопнулась за ним.

В нос ударил кислый запах пота. Над дверью тускло мерцала коптилка. В камере раздавался то глуховато-гортанный, то свистящий храп, и Зелимхан еще острее почувствовал все обиды и огорчения, которые обрушились на него за последние дни. Один из арестантов, что лежал тут же у входа слева на нарах, не говоря ни слова, подвинулся, уступая место новичку.

Уставший с дороги Зелимхан сразу лег, но спал беспокойно, то и дело вздрагивал, поднимался и оглядывался вокруг. Когда он проснулся от стука в дверь, которым тюремщик будил заключенных, у нега было такое чувство, словно он и не спал вовсе.

Увидев новичка, все население камеры столпилось вокруг Зелимхана. Тут было немного чеченцев, и они стали забрасывать его вопросами: «Ну как там на воле? Ты откуда сам-то? А что делал на ноле? Не видел ли, случаем, моих?» Эти люди перебивали друг друга, трогали молодого харачоевца за рукав, заглядывали ему в лицо.

Не прошло и часа, как Зелимхан уже знал всех в камере. Тот, что ночью уступил ему место рядом с собой, попал в тюрьму за оскорбление городового. Усатый, высокий, как жердь, горец — за конокрадство. Он говорил о своей профессии с подкупающей гордостью, картинно описывая свои подвиги, в основном ночные вылазки в чужие конюшни. Старожилы камеры рассказывали, что с того дня, как его привели сюда, он не переставал требовать, чтобы его приняло тюремное начальство; при этом он утверждал, что стоит ему поговорить с начальством, и он окажется на воле.

Оживленный разговор заключенных прервал надзиратель, который повел их на прогулку.

Зелимхан сделал два-три круга по тюремному двору и, отойдя в сторону, прислонился к стене тюремного здания. Надзиратель грубо прикрикнул на него и вернул на место в цепочку заключенных. «Вчера большой начальник ругался, а сегодня — маленький! Откуда их столько берется? — подумал Зелимхан. — И все кричат как на непослушную скотину, вместо того, чтобы разобраться: ведь оскорбили-то меня! И вот я в тюрьме, а обидчики на воле. Где же справедливость? Нет, — решил молодой харачоевец, — напрасно я тогда сдался властям. Надо было бежать в горы, остаться на воле и самому драться за свою честь. Нет, надо бежать отсюда, обязательно бежать!» И желание быть свободным поселилось в нем столь властно, что ни о чем другом он и думать не хотел.

Когда их вернули обратно в камеру, Зелимхан, приложившись ухом к стене, попытался расслышать разговоры в соседней камере. Ему казалось, что там за стеной находится его отец Гушмазуко.

— Ничего так не услышите, я много раз пытался, — заметил ему один из новых товарищей, тот самый, который уступил ночью место на нарах. — Давайте-ка лучше позавтракаем. Меня зовут Николай Исакович Бобров. Правда, очень длинно, поэтому зовите меня просто Николай.

— А меня зовут Зелимхан, — сказал харачоевец.

— Здесь, Зелимхан, принято жить по-братски, — начал объяснять Бобров, извлекая из своей сумки и раскладывая перед горцем пайку черного хлеба, черствый лаваш, сыр, репчатый лук и свежие яблоки. — Ешь на здоровье!

— Спасибо, Николай, спасибо, — Зелимхан впервые за последние недели от души улыбнулся, показав ослепительно белые зубы. Оторванный от родных, он впервые почувствовал, что не одинок.

Вскоре к ним подсел третий — веселый и очень разговорчивый парень который назвал себя Костей.

— Коста, — на свой лад произнес Зелимхан имя своего нового товарища, — а скажи, пожалуйста, зачем вас арестовали?

— Меня?

— Да.

— Он у нас самый большой абрек, Зелимхан, — ответил за него Николай и улыбнулся.

Костя невозмутимо жевал хлеб.

— Дело мое путаное и серьезное, — наконец сказал он. — Короче говоря,
взяли меня за участие в заговоре.

— А что такой заговор, Коста? — не понял Зелимхан.

— Заговор? Это значит, что я вместе с товарищами хотел убить царя, — многозначительно ответил Костя, улыбаясь.

Молодой горец с недоумением уставился на товарища. «Как это может быть, чтобы русский человек хотел убить белого царя?.. За что же ему убивать его?..» — размышлял он, а вслух спросил:

— Разве русским тоже плохо делает белый царь? Ведь царь русский человек?

— Гнет царя и его чиновников мы, русские, испытываем не меньше вас, Зелимхан, — внимательно глядя в глаза горцу, спокойно сказал Бобров.

— Бедному человеку везде плохо. Разве у вас там в горах не так? — добавил Костя.

— Э-э, Коста, наше дело совсем плохо, — вздохнул Зелимхан.— Вам один царь плохо делает, а нам и царь, и пристав, и старшина, и стражник — все
плохо делает. Нам закон нету.

— И пристав, и старшина — все они защищают богатых, поэтому все одного поля ягода, — зло махнул рукой Костя.

В этот момент щелкнул волчок в дверях:
— Эй, тише там, — раздался голос надзирателя.

На минуту все умолкли. Из коридора доносились лишь гулкие шаги тюремщика.

— Посмотрел бы я, какие они храбрые, эти старшины, — первым нарушил тишину Зелимхан, поднимаясь с места, — если бы с двумя-тремя надежными товарищами был сейчас на воле! Там, в горах!

— Ну и что бы ты стал делать? — поинтересовался Бобров, укладывая в сумку продукты.

— Я послал бы пристава Чернова и старшину Харачоя Адода на кладбище.

— И думаешь, сразу стало бы хорошо?

— Вот это мужчина! — Костя похлопал Зелимхана по плечу. — Сразу видно!..

— М-х, вот уж рассудили, — перебил его Бобров, — одних вы убьете, а на их место царь найдет других, только еще худших. К чему же эта затея?

— И их можно будет послать туда же, — не сдавался Костя.

— Всех не перебьете.

— Зачем всех? Двух-трех, остальные будут смирными! Молодой горец слушал этот спор с огромным вниманием. Он не мог понять, как это можно не убивать злодея, который, пользуясь властью, издевается над людьми. По убеждению харачоевца, тот, кто чинит людям обиду, должен платить за это своей кровью.

— Коста правильно говорит, — сказал наконец Зелимхан. — Все помирать не хочет, Николай. Плохой начальника надо рубить, тогда другой тихий будет.

Остальные арестанты в этот спор не вмешивались. Высокого конокрада интересовали только дела, связанные с воровством. Чеченцы же, зная русский язык еще хуже Зелимхана, не могли понять, о чем идет речь. Новые знакомые очень понравились Зелимхану, особенно Николай, хотя именно с ним он и спорил. На желтовато-бледном лице этого человека светилась добродушная улыбка, во всем ощущалась его готовность прийти на помощь товарищу. Даже неразговорчивого Зелимхана, и того он вызвал на откровенный разговор так, что тот рассказал ему не только о своем деле, но даже о своей юности и первой любви.

Бобров слушал молодого харачоевца с искренним участием. Но когда Николай принимался доказывать, что убийством чиновника нельзя ликвидировать зло, горец не мог согласиться с ним.

4.

Нелегко было и Солтамураду, оставшемуся на воле после ареста отца и братьев. Жизнь его стала невыносимо горькой, и он готов был отдать ее немедленно, лишь бы за достойную цену. А какая тут цена достойная? Вот вопрос, который теперь неизменно задавал себе горец. Убей он пристава, Элсановы только обрадуются: его арестуют за убийство, и им уже некого будет бояться. Если он убьет кого-нибудь из Элсановых, власти все равно арестуют его, а семья его окажется беззащитной перед кровной местью. А ведь надо еще невесту отбить. Нет, очень тяжелое положение у Солтаму-рада. И сколько ни думай, а придумать такое, чтобы достойно отомстить всем врагам и в то же время вырвать из их рук любимую, — не придумаешь!

С тяжелыми этими мыслями сидел Солтамурад однажды вечером, когда к нему пришел сосед и сообщил:

— Ты знаешь, что Адод, не посмев оставить Зезаг как невесту своего сына, теперь выдает ее замуж за сына мехкетинского старшины Успу?
Первую минуту юноша сидел молча, ошеломленный, стараясь разобраться, не подсказывает ли ему судьба достойный выход. Потом спросил:

— Это как же? Ведь она дочь Хушуллы. Он знает об этом или нет?

— Кто? — переспросил сосед.

— Хушулла.
Тот только развел руками да закатил глаза.

— Хушулла безвольный человек! Его как бы и нет. Он, как прелый пень, будет лежать там, куда его бросит старшина... Он нарочно закрывает глаза, чтобы все думали, что он слепой.

Вдруг Солтамурад вспомнил: «Не забывай меня, я совершенно одна, помочь мне некому», — сказала ему недавно Зезаг. Юноша вздрогнул.

— А ты знаешь, когда и куда они собираются ее увезти? — будто очнувшись, спросил он у соседа.

— Точно не знаю, — ответил тот, — мне почему-то кажется, что они намерены сегодня до рассвета доставить ее в Махкеты... — Он пытливо посмотрел на Солтамурада. — Я вижу этот разговор сильно взволновал тебя. Извини! — сосед покачал головой и поднялся, чтобы уйти.

— Нет, зачем! Спасибо тебе за то, что сообщил мне об этом, — спокойно сказал Солтамурад, провожая соседа до двери.

После его ухода молодой горец еще долго лежал и раздумывал: «Правильное ли решение я принял? Нельзя же мне дать им увезти Зезаг в Махкеты, дело еще больше осложнится... Но ведь за такую попытку попали в тюрьму отец и братья. Если там с ними что-нибудь произойдет, тогда куда мне деваться? Но теперь могут схватить и меня, без борьбы дело не обойдется, прольется кровь. И что тогда?» Так мысли его все снова и снова описывали этот бесконечный круг.

Было далеко за полночь, когда Солтамурад поднялся. Он оделся, опоясался кинжалом. В этот момент в комнату неожиданно вошла мать.
Он знал, что она угадывает его состояние, тревожится о нем и постоянно следит за каждым его шагом, но скажи ему кто, что мать и сейчас на ногах, он бы не поверил.

— Мама, это ты? — спросил он подчеркнуто спокойно.

— Да, — ответила старая Хурмат, остановившись у порога.

— Я должен пойти туда, мама, понимаешь?.. Это необходимо!

— Ты уже ушел, сын мой, — перебила его мать, — твои глаза меня уже не видят.

«Мне тяжело, очень тяжело, но честь семьи дороже тебя, сын мой», — можно было прочесть на ее посуровевшем, словно окаменевшем лице.

— Твои глаза но видят меня. Ты слышишь? Твои глаза не видят меня, — дважды повторила она.

— Нет, вижу, мама, хорошо вижу.

Знаю, что видишь, — сказала она. — Если ты идешь отомстить за поруганную честь нашей семьи, то иди, и да поможет тебе Аллах. Не будь только трусом! — Старуха пытливо и требовательно всматривалась в лицо сына. Глаза ее наполнились слезами, но на всем облике ее лежала та же необычная суровость. Казалось, будто она погрузилась в небытие, безразличная ко всему на свете, к людям, к судьбе своих детей и к собственной жизни во имя восстановления родовой чести семьи Бахоевых.
Выходя из дома, Солтамурад все еще толком не знал, что же именно ему следует предпринять. Одно было ясно: хоть швырнув камень на дорогу, нужно помешать врагам увезти Зезаг.

Солтамурад сидел у дороги до самого рассвета. В лесу стояла настороженная тишина, нарушаемая лишь однообразным шумом реки. Шелест дубка, треск сухого валежника, всполох ночной птицы — все это тревожило, било по обостренному слуху юноши, заставляя его вздрагивать.

Блекли звезды. Перед рассветом на поляну выскочила лисица с темно-серой спинкой. Взглянув в сторону дороги, зверь остановился как вкопанный, потом, сверкнув огоньками глаз, круто повернул назад и исчез в желтой листве осеннего леса. В чаще затрещали ветки, шумно взлетели испуганные куропатки. «Такая маленькая, а сколько шума наделала», — подумал Солтамурад.

Прислушиваясь и наблюдая за дорогой, Солтамурад чувствовал, что временами его начинает клонить ко сну. Когда на востоке показались первые проблески зари, он приложил ухо к сырой земле, и в настороженной дреме слух его уловил легкие шаги и приглушенный говор. Вскоре на тропинку в десяти шагах от него вышли трое мужчин и женщина. В руках у того, что шел впереди, была берданка, он держал ее дулом вперед.
Увидав Солтамурада, человек этот молча отскочил назад и выстрелил.

Стрелял он, видно, наугад, с испугу. Пуля сорвала кору с дикой груши и с визгом ушла в лес.

Выхватив кинжал, Солтамурад слепо ринулся вперед.

— Аллах проклянет тебя, если убьешь! — крикнула Зезаг, устремляясь к нему навстречу.

Но тут кто-то из мужчин схватил ее за платье и оттащил назад. Все они быстро укрылись за кусты. Щелкнули затворы, и новый выстрел рванул тишину леса.

Упавший Солтамурад, словно сквозь сон, слышал, как близко от него булькала вода, принимая осыпающуюся с берега гальку, трещали сучья. Юноша поднялся и уже совсем далеко, на том берегу реки, увидел мужчин, которые силой волокли Зезаг в лес.

5.

Разрубленная на куски, словно саблей, бурным течением горных рек и родников лежит многострадальная земля харачоевцев. Спиралью поднимаясь на гребни гор, оставляя внизу в глубокой лощине шум реки Хулхулау и горе людское, перебираясь через Андийский хребет, вьется дорога, связывающая Чечню с Каспийским морем.

Здесь, на берегу Хулхулау, в ауле Харачой стоял каменный дом Гушмазуко, крытый черепицей. Это был типичный, уже старый дом крестьянина тех лет, с длинной открытой галереей, неприглядность которой скрывали деревья, густо росшие во дворе. В ясную погоду отсюда открывался прекрасный вид на Харачоевские горы.

Сейчас деревья стояли оголенные, жалобно скрипя под ветром. За деревьями, слева от сарая, можно было разглядеть два десятка ульев. А там, дальше, за покосившейся оградой, где в копнах лежала кукурузная солома, помещался хлев. Он был пристроен к скале, у самого подножия горы. Тут же бродила корова с теленком. Корова эта была подарена Гушмазуко своей невестке Бици — жене Зелимхана.

К вечеру пошел мелкий моросящий дождь. Корова лениво жевала толстый стебель уже давно общипанной ею кукурузной соломы, а теленок стоял рядом, подрагивая от холода. Все в этом хозяйстве было ветхо, во всем ощущалось отсутствие мужской руки. Даже старательной Бици многое тут было не по силам, и единственное, что она могла — это держать в чистоте двор и свежепобеленный дом. Так она старалась сопротивляться бедам, которые продолжали обрушиваться на дом потомков Бахо: не успели забыться поминки после похорон старика, как умерла родная тетка Зелимхана, и дом Гушмазуко снова погрузился в траур.

Опять сюда шли харачоевцы и люди из дальних аулов, чтобы выразить свои соболезнования. Люди молча подходили к Алихану — дальнему родственнику Гушмазуко. Он сидел во дворе на потертом камне, вставая навстречу пришедшим на тезет1.

— Ассалам алейкум, — обращался к нему старший из вновь прибывших. — Просите у Аллаха прощение.

Все присутствующие молитвенно протягивали перед собой руки, старший из них читал доа2, а остальные шепотом повторяли «аминь».

Затем гости подходили к Алихану, жали ему руку и говорили:

— Да сделает всевышний пребывание покойного счастливым, а живых пусть наградит терпением.

Женщины на тезете не присутствовали. Войдя во двор, они поднимали плач и проходили в отведенную им для выражения соболезнования комнату. Там, рыдая, они хвалили дела и поступки умершего.

Эти скорбные визиты продолжались две недели, затем сразу наступило мертвое затишье: почти никто не приходил в дом Гушмазукаевых, и Бици с детьми осталась одна. Даже мать Зелимхана уехала к своим родным.
Как-то вечером Бици пошла в лес собрать сухого валежника. Когда она вернулась домой, пятилетняя Муслимат и еще меньшая Энисат спали на глиняном полу перед товхой3, положив кудрявые головки на сырые поленца, а неподалеку от них, размотав ситцевые пеленки и моргая круглыми черными глазами, в люльке лежал совсем еще маленький Муги — сын Зелимхана. Такое короткое имя дала своему внуку Хурмат — мать Зелимхана, отвергнув все двусложные и непонятные ей арабские имена.

Войдя в маленькую комнату, Бици устало опустила на пол вязанку хвороста и уложила дочек на нары, положив им под голову потрепанную подушку. Затем, присев к люльке, она дала сыну грудь. Бици сидела, наклонившись над люлькой, и с грустью поглядывала на слабый огонь в очаге, едва освещавший полутемную комнату. Несчастная женщина перебралась сюда с детьми из-за нехватки дров.

Все убранство комнаты говорило о крайней скудости. В углу у стены были аккуратно сложены друг на друга скатанные войлочные подстилки, ситцевые одеяла и подушки, на полу перед товхой лежала порядком потертая шкура лани, а у входа стояли медный тазик и кумган, за дверью в углу приютился веник. Около нар под окном помещался маленький столик на трех ножках и такие же низкие стульчики. На подоконнике расположились самодельные куклы девочек.

Накормив Муги, Бици долго молча глядела на сына — больше всего связывало ее это маленькое существо с Зелимханом. И мальчик, словно понимая ее, серьезно смотрел на мать. Бици взяла его на руки и, присев на ланью шкуру, стала поправлять огонь в товхе.

Сухие дрова, хоть и слегка подмоченные дождем, потрескивая, горели, как порох. Девочки проснулись и, протирая глаза, слезли с нар.

— Идите ко мне, — сказала Бици и, бросив кочергу, свободной рукой прижала к себе девочек. — Вы, верно, голодные, кушать хотите?

— Да, — кивнули девочки, сонно тараща глаза.

— Сейчас мама накормит вас.

Уложив Муги в люльку, Бици достала из ниши в стене маленькую керосиновую лампу, зажгла ее и принялась делать катышки из кукурузной муки. Она испекла их на горячих углях в товхе и дала дочерям с чашкой черного калмыцкого чая. Потом поела и сама.

Уложив детей спать, Бици еще долго сидела у очага, невесело раздумывая о многочисленных житейских заботах: к утру печку затопить, детей накормить, дать корма скоту, хлев убрать. А чем накормить гостей, если снова заглянет кто-нибудь? Сестру старого Бахо знали многие, и люди шли из самых дальних аулов. Были и такие, что хотели узнать о судьбе узников, томящихся в грозненской тюрьме. Обо всем этом справлялись у Бици, потому, что убитый горем Солгамурад вообще не появлялся на людях.

Уже лежа в постели, женщина думала о своем вчерашнем разговоре с братом.

— Ты здесь совсем одна, и дети маленькие, перебирайся-ка лучше в отчий дом, — предложил он.

— Нет, — отвечала Бици, — не уйду отсюда, не осрамлю этот дом.

— Если что-нибудь с тобой случится, позор ляжет на нас, — стоял на своем брат. — Дело Зелимхана может затянуться надолго, поживи лучше с нами, а там видно будет.

— Сколько бы оно ни тянулось, я не уйду из этого дома, — твердо сказала Бици и отвернулась от брата.

Залаяла соседская собака. В доме царила глубокая тишина; Бици лежала, прижавшись к дочери, и думала о Зелимхане. Вот он, виделось ей, запрягает быков, они вдвоем едут на сенокос... Он вытащил из сумки оселок и наточил косу. Потом, широко размахнувшись, принялся косить душистую траву. Но вот он устал, остановился, чтобы передохнуть, подошел к ней, сел в тени арбы и, улыбаясь, делится с женой своими планами по хозяйству. Ведь было же такое! Совсем недавно. День тогда стоял жаркий, тихий, в воздухе чувствовалось приближение грозы. Но Бици не боялась ни грозы, ни града. Все было для нее хорошо — Зелимхан был рядом. Но вот надо же было ворваться к ним в дом какому-то злому духу, который нарушил их счастье.

Зелимхан никогда не объяснялся Бици в любви, но был настолько сильно привязан к жене, что без нее чувствовал себя больным. И когда она однажды призналась ему, что очень счастлива с ним, он просто ответил: «Потому, что ты меня сделала счастливым».

Утомленная этими мыслями, Бици едва вздремнула, когда сквозь сон услышала стук в дверь. «Кто бы это мог быть в такой поздний час?» — подумала она, поднимаясь, чтобы открыть дверь. В комнату вошел двоюродный брат Зелимхана Бетелгирей.

— Ну, как поживаете? — спросил он, присаживаясь на нары.

— Ой, это ты, кант4 — удивилась Бици. — Что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего особенного, — ответил Бетелгирей, — просто пришел повидать вас.

— Нет ли чего нового от наших из Грозного?
С минуту Бетелгирей молчал, будто собираясь с мыслями.

— Говорят, что вчера Зелимхана, Али и Ису вывели из грозненской тюрьмы и отправили па Илецкую каторгу, соль копать, — как бы нехотя, сказал он, не поднимая головы. — Гушмазуко как непригодного к физическому труду направили во владикавказскую тюрьму.

— Кант, — робко спросила Бици, — скажи, пожалуйста, а что это за место «Илецка» и далеко ли от нас?..

— Вот уж этого не знаю, — ответил Бетелгирей. Потом достал из очага головешку и прикурил от нее только что скрученную цигарку крепкого самосада.

— А кто из наших может это знать?

— Когда доедут до места, Зелимхан обязательно пришлет письмо. Вот тогда соберемся все и поедем к ним...


* * *


А в то же время в доме сына махкетинского старшины Говды томилась Зезаг. Вот уже четвертый месяц билась она, не подпуская к себе Успу, которого силой навязали ей в мужья. Внушенное ей с детства убеждение, что жена должна беспрекословно повиноваться воле мужа, уже настолько пошатнулось в душе Зезаг, что она решительно отказывалась признать законным этот ее брак.

— Да ведь нас благословил сам кадий! — возмущался Успа. — Ты что же, отвергаешь и шариат?

— Да, и от шариата отрекусь, если он требует, чтобы я выходила замуж по капризу сильных! — твердила девушка.

Пока отвергнутый муж угрожающе сжимал кулаки, Зезаг настороженно поглядывала вокруг, ища предмет, которым могла бы воспользоваться для защиты. Грудь ее высоко вздымалась, ее раненое сердце, еще хранившее под пеплом весь свой неукротимый жар, билось, как пойманная птица.

Успа метался из угла в угол, как затравленный зверь в клетке. Затем он внезапно остановился, теребя рукоятку кинжала, и Зезаг, встретив холодный угрожающий взгляд мужа, почувствовала себя так, будто падает в глубокую пропасть. Она была совсем одна, и страдания ее были тяжелей оттого, что ей не с кем было поделиться ими. И все же до сих пор ни побои, ни ласки, ни уговоры не могли примирить ее с нелюбимым мужем.

С трудом переводя дыхание, Успа снова начал:

— Зезаг, я люблю тебя и никому не уступлю! Запомни это! Зезаг хранила холодное молчание, прислушиваясь к отдаленным раскатам грома. Гроза приближалась.

Вдруг Успа зверем бросился па жену, с силой привлек се к себе, повалил на кровать. Его побагровевшее потное лицо тянулось к ее лицу, он пытался ласкать ее, бормотал какие-то невнятные слова, весь в плену безудержной похоти. В этот момент совсем близко оглушительно грянул гром, и руки Успы невольно ослабли. Воспользовавшись этим, Зезаг оттолкнула его с такой силой, что он свалился на пол, ударившись виском об угол стола.
Зезаг кинулась из комнаты. Вдогонку ей просвистел кинжал, брошенный Успой. Клинок с силой вонзился в притолоку двери. На шум прибежала свекровь.

— Ваттай!5 — заголосила она, увидев кровь, стекавшую по лицу сына. — Кто это так подло обошелся с тобой?

Сын молча сидел на полу, схватившись рукой за лоб, и глаза его злобно уставились на дверь, за которой скрылась Зезаг. Мать, как бешеная, выскочила из комнаты, забыв о приличии, ворвалась в помещение старшей невестки. Она не ошиблась. Зезаг укрылась именно там.

Увидев озлобленное лицо свекрови, девушка, подобрав рваное платье, попыталась прикрыть им свою нагую грудь. Она прижалась к стене, дрожа, как осенний лист.

— Что это ты наделала, грязная сука? Я убью тебя! — накинулась на нее с кулаками старуха.

Девушка стояла, закрыв глаза, готовая умереть. — Ой, мама, ты что, с ума сошла? Не бей ее, она и без того вся в синяках, — попыталась вмешаться старшая невестка.

— Уходи и ты, сатана, с глаз моих! Вы бы лучше радовались, что сыновья мои еще держат вас в доме! — И, схватив кочергу, старуха принялась учить невесток.

6.

Над крутым и высоким берегом реки Хулхулау гигантской каменной твердыней высилась крепость Ведено, построенная здесь царскими генералами для устрашения вольнолюбивых и постоянно волновавшихся горцев. Орудия, угрюмо выглядывавшие из бойниц ее мрачных башен, своими жерлами были направлены на окрестные аулы.

В крепости под защитой этих пушек жила кучка чиновников и купцов, которые обирали крестьян непосильными налогами, двойными ценами на товары. Все эти люди занимались сочинением различных доносов высокому начальству. Доносы писались и лживые и правдивые, поскольку в них говорилось о неповиновении горцев, об их готовности восстать против белого царя. Но цель всех этих доносов, как правило, была прозаическая: желание выслужиться перед начальством, получить похвалу или деньги. Между собой чиновники жили недружно; тут постоянно плелись мелкие интриги, сочинялись сплетни. Стоило кому-нибудь из этой своры подняться на ступеньку выше, как тут же пускались в его адрес порочащие слухи. Что же касается местных крестьян, то их чиновники считали рабами, ниспосланными им самим богом для бесконтрольного выжимания всех соков.

Среди этого десятка власть имущих особое место занимал веденский кадий

— Оба-Хаджи. Его грозным оружием была религия, а она проникает в человеческое сердце увереннее и точнее, чем кинжал. С именем Аллаха Оба-Хаджи двигал или останавливал горы людского невежества. Стоило кадию, воздев руки к небу, произнести: «Бойся Аллаха!» — и любой горец, даже самый храбрый, смиренно опускал голову.

Оба-Хаджи окружало всеобщее почтение, уверяли, что «он занят поисками доброго для всех у самого бога». И какое бы великое зло ни совершалось, стоило получить на то одобрение кадия, и зло это начинали благословлять как «добро, ниспосланное самим Аллахом».

Беспомощность добра и храбрости перед «велением всевышнего» испытал на себе несчастный дом Гушмазуко и его сыновей.

Адод Элсанов, силой отобравший у Солтамурада невесту и, в конце концов, выдавший ее за сына махкетинского старшины, освятил это черное дело словом святого Оба-Хаджи.

Кадий при этом хорошо понимал, что, благословляя брак Успы с чужой невестой, он совершает безнравственное дело, но он был прежде всего политик: не ссориться же было ему с уважаемыми старшинами из-за семьи каких-то голодранцев. К тому же Оба-Хаджи тесно сотрудничал с веденским приставом Черновым...

Сегодня Чернов принимал в своем доме начальника Чеченского округа полковника Дубова. Кроме важного гостя, здесь были чиновники крепости, а также старшины крупных аулов, явившиеся сюда с обильными подношениями. Стол был богатый, в основном в кавказском вкусе. Поначалу гости ели молча, не спеша, макая куски душистой молодой баранины в чесночный настой. Но вот полковник сыто отвалился на подушки, вытер жирные руки салфеткой, взял хрустальный бокал, наполненный вином, и, смакуя, сделал из него два глотка.

— А знаете ли, Иван Степаныч, я ведь для вас новость привез,— помолчав, сказал Дубов хозяину.

В комнате сразу стало тихо. Все, затаив дыхание, смотрели на полковника, хотя он обращался к приставу, словно не замечая остальных присутствующих.

— Зная нас как своих верных друзей, Антон Никанорович, полагаю, вы не сообщите нам ничего неприятного, — отвечал Чернов, заискивающе заглядывая в лицо гостя. При этом он пододвинул к нему блюдо с жареными цыплятами.

Полковник мельком обвел присутствующих влажными, ничего не выражающими глазами, но промолчал.

— Так что же, Антон Никанорович, может, и вправду какие-нибудь неприятности? — вкрадчиво спросил пристав, встревоженный молчанием гостя. Мысль, что начальник округа мог приехать по жалобе на него, несколько встревожила Чернова.

— Ничего особенного не произошло, — вяло отозвался гость и опять замолчал.

— Все же расскажите нам, Антон Никанорович, — не унимался хозяин. Он быстро прикинул в голове, что от любой жалобы можно откупиться, и настроение его снова улучшилось.

— Приговор по делу Гушмазуко, его сына и племянников отменен Верховной палатой, — сказал полковник, подумал немного и, не поднимая головы, отодвинул от себя пустой бокал. — Троих вернули обратно с каторги, и сейчас они находятся в грозненской тюрьме...

Улыбка мгновенно слетела с лица Чернова. Он бессмысленно обвел гостей глазами; побледневшее его лицо покрылось темными пятнами. В конце стола, у входа в комнату, сидели четверо чеченцев, польщенных тем, что их допустили сюда. Это был Адод Элсанов, старшина Говда и двое веденских купцов.

Неожиданно с места поднялся Адод.

— Господин полковник, — произнес он, плохо выговаривая русские слова,— это зачем Зелимхан пришел назад?

— Как зачем? Суд вернул его, — сказал полковник. — А вы что, боитесь его возвращения?

— Нет, — гордо ответил Адод, хотя голос его дрогнул. — Моя Зелимхана не боится. Зелимхан не мужчина.

Уловив, что в разговоре упомянуто имя Зелимхана, махкетннский старшина внимательно прислушивался к разговору.

— Скажи мне, Адод, — тихо спросил он, наклонившись к другу, — почему полковник разговаривает про Зелимхана?

— Э, разве ты не понял его? — удивился Адод.

— Очень плохо, — признался Говда.

— Полковник говорит, — объяснил Адод, — что Гушмазуко со своей оравой находится в Грозном, что приговор суда по их делу отменили. Возможно, что их освободят, — добавил он от себя.

Говда сразу съежился, словно его окатили холодной водой.

Полковник заметил, что его сообщение произвело на собравшихся сильное впечатление, чуть улыбнулся и добродушно заметил: — Но если даже их освободят, в этой банде не осталось никого Опасного: старик Гушмазуко сильно болен, а из молодых кто-то умер там, — и, взяв бокал, услужливо наполненный Черновым, он обвел присутствующих испытующим взглядом.

Адод Элсанов, который был посмелее своего коллеги и лучше говорил по-русски, спросил гостя:

— Господин полковник, скажите, пожалст, не Зелимхан ли помер?

Полковник, хотя и знал, что умерли племянники Гушмазуко, а не Зелимхан, желая позабавиться, небрежно ответил:

— Точно не знаю. Но какая разница, если шайка поубавилась,— и он махнул свободной рукой: дескать, хватит об этом.

Адод пристально поглядел на подавленного махкетинского старшину и, стараясь улыбнуться, еле слышно произнес:

— Ничего, пусть даже их освободят, но жить Гушмазукаевым мы здесь все равно не дадим.

Говда, хорошо знавший, что отвечать за оскорбление семьи Гушмазуко придется прежде всего ему и его сыну Успе, не успокоился, услышав кичливое заявление Адода. Он сидел молча, уставившись в пол. Затем Говда повернулся к Адоду и проверил, выпил ли он свой бокал. Сам Говда вообще-то не пил. Но что только не сделаешь ради пристава Чернова, который был для махкетинского старшины самым большим начальником. И, заискивающе улыбнувшись Чернову, Говда опрокинул полную чарку с вином.

Гости, изрядно охмелевшие от крепкого червленского вина, оживленно разговаривали. Только Адод думал все про свое: «Разница в том, кто погиб из Гушмазукаевых, конечно, есть. Знай господин полковник сыновей Гушмазуко, он бы сам понял это». А вслух тихо спросил:

— Говда, слышишь? Интересно бы знать, кто же все-таки из них там умер?

— Где? — не понял Говда.

— Да из сыновей Гушмазуко, — ответил Адод, и кадык у него дернулся, словно он с трудом проглотил кусок мяса.

— А умер ли из них вообще кто-нибудь, Адод?

— Он говорит, что умерли. — Кто говорит?

— Полковник.

— Так он и заступится за нас. Мы ему нужны!..

Выпучив покрасневшие от хмеля глаза, Говда неожиданно вскочил и, с трудом выговаривая русские слова, начал бормотать:

— Господин полковник, моя есть махкетинский старшина Говда... Ты не волновайся, тут против твой закон никто восставать не будет... А кто будет, я вот этим! — и он схватился за серебряную рукоять своей шашки.

— В присутствии его высокоблагородия не сметь дотрагиваться до оружия!

— прикрикнул на него один из сидевших за столом офицеров. — А то я живо найду для тебя другое место, дурак.

Старшина растерянно посмотрел на офицера и опустился свое место.

В это время со двора донесся многоголосый шум. Можно было различить отдельные чеченские фразы:

— Пусть выйдет полковник!

— У нас есть разговор!..

— Надоело! Сколько можно терпеть!

— Это что еще за крики? — вскинулся начальник округа, и тотчас один из офицеров вскочил из-за стола и опрометью бросился вон. Через какую-нибудь минуту он вернулся.

— Господин полковник, это крестьяне из окрестных сел, они хотят видеть вас, — отрапортовал офицер, вытянувшись по стойке «смирно».

— Что им нужно от меня? — Сытое и самодовольное лицо полковника дернулось, но синевато-водянистые глаза смотрели сонно.

— Жалуются на старшин. Налоги, дескать, велики...

— Хватит, довольно! — заорал полковник и повернулся к Чернову.

— Чтобы я больше не слышал этого крика! Сейчас же уберите их из крепости! — Он решительно поднялся из-за стола и вышел в другую комнату.

— Сейчас же будет исполнено, ваше высокоблагородие, — козырнул Чернов и в сопровождении старшин и офицеров выскочил во двор.


* * *

Нет, не желание выслушивать жалобы крестьян или пресечь произвол пристава привели полковника Дубова в Ведено. Приближалось жаркое лето, предстоял выезд с супругой из душного Грозного куда-нибудь на берег Черного моря, для чего нужны были деньги. Вот и приехал он в свои владения за очередными поборами с подчиненных. А тут еще в кругу начальника Терской области ходили слухи, что Ведено отойдет от Грозного, выделится в самостоятельный округ, потому и надо было не прозевать собрать с веденцев, быть может, последнюю дань для нужд капризной хозяйки дома.

Из таких поездок, а тем более от Чернова, полковник не возвращался пустым. Зная об этом, Дубов, удалившись в кабинет пристава, тотчас выдвинул из-под стола свой кожаный чемодан и открыл его. Как он и ожидал, там лежали две пачки сторублевых бумажек. Он с удовлетворением улыбнулся, закрыл чемодан и отошел к высокому окну.

Жалобщиков не было слышно, их прогнали стражники. Дубов знал, как это делается, он был опытный человек, и местные нравы были ему хорошо знакомы. Линия его поведения была сформулирована четко и ясно: твердость, без малейших поблажек по отношению к слабым, а с немногими сильненькими можно и поиграть в некую приятную, в общем, игру: уважение к горским обычаям и все такое прочее.

Дубов вспомнил, как он, будучи еще молодым офицером Уланского полка, впервые приехал в Чечню. Еще с тех пор будущий начальник округа старался завести себе кунаков из среды чеченцев. Он начал налаживать знакомства с представителями богатых семей, которые тем не менее, подобно голодным псам, вертелись у ног атамана Терской области. Еще тогда молодой офицер уверовал в то, что именно он может оказаться весьма полезным человеком в деле проведения на Кавказе той политики, которую диктует Петербург. Желая закрепить себе место на этом поприще, Дубов заучил несколько десятков слов из чеченского языка, правила кавказского гостеприимства, стараясь во всех своих поступках как в семье, так и в гостях походить на богатых чеченцев.

Воспоминания Дубова прервал скрип двери. Он оглянулся; на пороге в почтительно извиняющейся позе стоял Чернов.

— Антон Никанорович, — произнес он, искательно всматриваясь в глаза начальства, — этих мошенников провоцируют родственники Зелимхана. Только вы, пожалуйста, не беспокойтесь, мы уж как-нибудь сами справимся с ними...

Полковник широко улыбнулся: содержимое чемодана не могло не сказаться на его настроении.

— Думается мне, Иван Степаныч, не умеете вы правильно вести себя среди этих дикарей, не умеете, — и он, небрежно махнув рукой, опустился в мягкое кресло, стоявшее перед большим зеркалом в черной оправе.

— Моя справедливость, — начал пристав, — воспринимается...

— Да не о вашей справедливости идет речь, — перебил его Дубов, — пусть бы ее и вовсе не было.

— Тогда я не совсем понимаю вас, — пролепетал Чернов. Он вопросительно уставился на полковника.

С минуту оба молчали.

— Каторгой и мелкими военными стычками никогда не одолеешь этих дикарей, Иван Степаныч, — нарушил тишину полковник и, не досказав мысли, умолк, поглядывая в окно.

— Быть может, я что-нибудь упускаю, — хозяин пытался уловить мысль важного гостя. Он как бы раздумывал вслух, но в затянувшейся паузе взгляд его невольно задержался на чемодане
полковника.

— Друг мой, их надо постоянно ссорить между собой, — произнес наконец Дубов. — Господи, да пусть себе враждуют на здоровье род Гушмазукаевых с родом, как их там, Элсановых, что ли?.. Кровная месть? Пожалуйста! Это только заставит толстых этих свиней искать вашего заступничества. Еще римляне говорили: разделяй и властвуй. Теперь, надеюсь, вы меня поняли?

Чернов понимающе кивнул головой, но в глазах его светилась тревога. Между тем полковник, вспомнив о своем чемодане, решил, что дела его здесь закончились, а потому, прервав разговор, сказал:

— Милый Степаныч, — он снопа поглядел в окно, — а теперь готовьте моих людей в дорогу. Мне пора ехать.

— Что вы, Антон Никанорович, переночуйте хоть сегодня, — взмолился пристав.

— Спасибо, Степаныч, у меня еще в Сержень-Юрте есть надобность задержаться. Так что велите моим готовиться в путь, — приказал Дубов и с некоторым усилием встал с кресла.

— Антон Никанорович, - пристав шагнул к полковнику, — у меня к вам большая просьба.

— Какая? Говорите.

Пристав умолк, не зная, с чего начать. Губы его дрожали.

— Говорите, Иван Степаныч, вы же знаете, что я готов удовлетворить любую вашу просьбу, — Дубов подошел к Чернову и положил ему руку на плечо.

— Антон Никанорович, умру вашим послушным рабом, только об одном прошу, сделайте так, чтобы сын Гушмазуко Зелимхан живым не возвращался сюда.

— Да ты, я вижу, сам боишься его? — серьезно произнес полковник.

— Зелимхан сильный и смелый человек, — взволнованно заговорил Чернов,
— в нем угадывается железная воля. До сих пор он вел себя тихо, но он настоящий горец, он ничего не забудет. Прольется много крови.

Дубов на минуту задумался.

— Но что же сделать?.. Впрочем, можно обойтись и без уголовного суда. Ведь и шариатский суд имеет право держать их в тюрьме, — он снова подумал и добавил: — Кстати, какие у вас отношения с местным кадием?

— Оба-Хаджи сделает все, о чем я его попрошу.

— Вот и попросите. И можете не сомневаться, живьем я вашего Зелимхана из грозненской тюрьмы не выпущу. — Полковник слегка оттолкнул от себя пристава: дескать, иди делай то, что приказано.

— Спасибо вам, Антон Никанорович, никогда не забуду вашу доброту, — с сердцем сказал Чернов, чуть не целуя руку высокого гостя. А выходя во двор, подумал: «Вот ведь вовремя Адод и особенно Говда передали ему две тысячи рублей на подарки Дубову».

7.

Возвращенные с Илецкой каторги для нового судебного следствия Гушмазуко с сыном Зелимханом и больным племянником Исой содержались в грозненской тюрьме. Второй племянник — Али — скончался еще на каторге.

Судебная палату отменила приговор окружного суда по делу Бахоевых на том основании, что «накануне рамазана месяца 18 числа ночью луна не светит, и поэтому невозможно было видеть убийцу».

Дело Бахоевых передали шариатскому суду. Но оно было предрешено: благодаря влиянию Оба-Хаджи можно было не сомневаться, что харачоевцы будут осуждены но шариатскому праву чеченцев. Иса, так и не дождавшись суда, умер здесь. Смерть последнего двоюродного брата резко изменила настроение Зелимхана. С тех пор как однажды утром, войдя в камеру, надзиратели унесли неизвестно куда труп Исы, в и без того тесной камере молодому горцу стало невыносимо тесно. Теперь им владело одно страстное желание: выйти из тюрьмы любым способом. Зелимхан сделался раздражительным, часто отказывался от еды, постоянно метался по камере, словно лев, запертый в клетке.

— Не отчаивайся, друг, — сказал ему однажды абрек из Сагопши, сидевший здесь уже давно, — лучше давай вместе подумаем над тем, как выйти на свободу.

Услышав слово «свобода», Зелимхан почувствовал, как его пробила дрожь.

Он остановился под скупым лучом солнца, пробившимся в камеру через запыленные стекла узкого тюремного окна, и пристально посмотрел на товарища.

«Он так уверенно говорит о свободе, — подумал харачоевец. — На что же он надеется?» Но он не сказал ни слова и снова зашагал по камере. Ему жутко было подумать, что мечта о свободе окажется миражем. Выйти на свободу нужно было во что бы то ни стало: слишком много невыполненных дел чести и справедливости ждало его на воле. Нет, тут нельзя предаваться пустым мечтам, и Зелимхан собрал всю свою волю, чтобы, не тратя сил на призраки, действовать лишь наверняка.

Как-то вечером, когда арестованных вывели на прогулку, все тот же Саламбек легонько толкнул Зелимхана локтем:

— Видишь, — сказал он шепотом, — вон та стена только и отделяет нас от свободы. Если нам одолеть ее, то через наружную ограду мы легко перейдем, — и он вопросительно посмотрел на харачоевца. — Нужен подкоп. Я бы и сам давно взялся за это, но одному не под силу, а за тобой пойдут люди...

Малоразговорчивый и даже чуть суровый Зелимхан, способный вместе с тем на подлинную доброту и душевную тонкость, действительно незаметно оказался властителем душ в камере, переполненной чеченцами.

Теперь, услышав слова Саламбека, он метнул взгляд в сторону часового, который стоял на вышке наружной ограды, затем оценивающе оглядел стену, о которой говорил товарищ, и тихо спросил:

— Если мы одолеем эту стену и ограду, сумеем ли мы выйти из города?

— Ты слышишь за оградой шум реки? Это Сунжа, — пояснил Саламбек, — по этой реке из города и слепой сумеет выйти.

— Иди, иди. Нечего глазеть по сторонам! — грубо подтолкнул надзиратель отставшего Зелимхана.

Харачоевец круто обернулся, но Саламбек вовремя удержал его от неверного взрыва:

— Оставь этого дурака, ведь ты ему все равно ничего не докажешь, — и он почти силком повел Зелимхана в камеру.

Саламбек был человеком храбрым и вспыльчивым, но новый товарищ вызывал у него безотчетное уважение, хотя тот ничего не делал для этого. Просто в нем угадывалась сила души. Сагопшинец испытывал желание во всем открыться этому молчаливому человеку.

— Я рано остался без родителей, воспитывался у дяди, — рассказывал он Зелимхану, — а когда исполнилось двадцать лет, дядя женил меня па девушке из нашего аула, с ведома общины наделил нас землей на окраине аула... Можно было жить, но только очень уж лют был старшина нашего аула. Я послал на него жалобу самому атаману Терской области.

— Ну и чем же кончилось? — спросил Зелимхан, задумчиво теребя войлок, на котором они сидели.

— А тем, что меня водворили сюда, — ответил Саламбек. — Ведь не зря в народе говорят: «Кто ссорится с хозяином замка, тот, всегда проигрывает». Старшина дал взятку приставу, послал подарок начальнику округа. Ведь ему это ничего не стоит: собрал с народа и послал. Вот и повернулось все это против меня.

— Видно, старшины все на один лад сделаны, — заметил Зелимхан. — Похож на нашего Адода.


* * *

Молчаливость Зелимхана в этот период его жизни имела глубокие причины. Воспитанный в горном ауле в нормах наивной, но возвышенной горской морали, он вдруг столкнулся с подлостью окружающей его жизни. Он не мог принять эту жизнь такой, какой она предстала перед ним, и внутренне созревал для того, чтобы объявить ей войну. Бегство, отказ от шариатского суда были первыми шагами на этом пути, и он долго не решался заговорить о своем решении с отцом. Тем не менее однажды ночью этот разговор состоялся.

— Гуша, — прошептал Зелимхан отцу, лежавшему рядом, — ты спишь? — Старик поднял голову с черной бурки, служившей ему изголовьем. — Послушай, Гуша, если удастся, я убегу отсюда.

— Ты что, с ума сошел? — удивился отец и сел, нервно гладя седеющую бороду. — Как ты это сделаешь?

— Сделаю подкоп, — и, как бы шутя, Зелимхан постучал пальцем о грубый камень, торчавший в стене над его головой.

Гушмазуко не поверил, он с треногой посмотрел на массивную каменную степу и, решив, что сын его в самом деле бредит, с горечью покачал головой.

— Нет, Гуша, это уже решено, — горячо заговорил Зелимхан. — Я больше не могу здесь. — Он сделал небольшую паузу и настороженно посмотрел на дверь камеры. Из коридора доносились глухие шаги надзирателя. — Если надеешься выдержать удел абрека, давай уйдем вместе.

Старик на минуту задумался, собираясь с мыслями.

— Не смогу я быть абреком, сын мой, — тяжело вздохнул Гушмазуко. — Лета не те, да и со здоровьем неважно...

Хотя и не совсем ясно было, кто будет в числе беглецов, но вот уже пятые сутки все чеченцы, заключенные в камере, поочередно забирались под нары и, как кроты, рыли землю и долбили камень. Вся щебенка и пыль, накапливавшаяся от этой работы, ежедневно за пазухой и в карманах относилась в туалет. Все металлическое,. что было в камере, — ложки, чашки и прочая тюремная утварь — искусно переделывалось в «лопатки». И все же работа двигалась очень медленно, даже трудно было подумать, что таким способом отсюда можно выйти на свободу...